Начавшаяся Первая мировая война заставила Сегалена покинуть Китай. Некоторое время он пользовал солдат морской пехоты в Бельгии, а в 1917 году вернулся в Китай с заданием нанять там рабочих. Во время этого последнего путешествия он справил свое сорокалетие, заметив не без юмора: «У меня нет ни одного седого волоса – ну, может, если начать считать с лодыжки на правой голени, один из двадцати окажется седым… Мне надо написать еще три пьесы, десять романов, четыре эссе, две теории об устройстве мира… и четыре тысячи шестьдесят три статьи объемом от двухсот до двух тысяч строк, прежде чем уйти на покой». Но в Брест он возвратился крайне утомленным и окончательно потерял силы, занимаясь лечением моряков, заразившихся «испанкой». Он чувствовал себя совершенно больным, хотя его коллеги-врачи не нашли у него ни одной известной болезни. Его мучила потаенная тоска. Поль Клодель, видя, как томится его душа в поисках спасения, предложил встретиться. Однако встреча так и не состоялась.
В полном смятении Сегален искал покоя в Бретани, в лесу Уэльгоа, в местах своих отроческих мечтаний, среди хаоса беспорядочно растущих деревьев, в карстовых пещерах, в бескрайних долинах. Однажды вечером он не вернулся. Домашние забили тревогу. Жена пошла искать его в лес, в те самые места, которым он посвятил многие часы своих отроческих лет. И в одном из них она обнаружила его мертвым, рядом лежал открытый томик Шекспира. По всей видимости, острый сучок дерева, торчавший из земли, поранил ему ногу, вызвав сильное кровотечение. Ему удалось наложить жгут из галстука и носового платка, но тем не менее он потерял сознание, и это обстоятельство оказалось роковым. Сегален был слишком молод, чтобы умереть, но успел завершить все, что намеревался сделать, как в мире Воображаемого, так и в реальности. О ком еще, о каком большом писателе можно сказать подобное? На его стеле должна быть высечена всего одна надпись – светлая и торжественная.
Шарль дю Бос
Последние дневники (1934–1939)
Несколько лет назад, когда готовился вечер, посвященный памяти Шарля дю Боса, меня попросили почитать для его друзей некоторые из его лучших текстов. В свое время дю Бос сам описал, с каким трепетом он читал на одной конференции избранные страницы чеховской прозы, потому что слишком любил их, чтобы оставаться бесстрастным. Похожее чувство испытал в тот вечер и я. Эти тексты были настолько совершенны, они настолько ясно передавали его мысли, важные как для меня, так и для моих слушателей, что я интуитивно старался не допустить ни одной неверной ноты в интонации. Мне казалось, что Шарль пристально смотрит на меня с той проникновенной нежностью и сосредоточенным вниманием, которые, как мне кажется, были свойственны ему одному.
Я вновь испытал это чувство, читая последний, девятый по счету, том его «Дневников», которые представляют собой не описание событий, а духовную исповедь. Шарль дю Бос был одним из тех редких людей, которым важны лишь духовная жизнь и любовь. Все его серьезные начинания относились исключительно к интеллектуальной или религиозной сфере. Когда я впервые встретился с ним в 1922 году, он искал истину через творчество таких великих писателей, как Гёте, Китс, Шелли, Толстой, Чехов, Бодлер, Пруст, Констан, Жубер. Некоторые мысли в их книгах становились любимыми цитатами, которые ему нравилось повторять. У Стендаля это была фраза: «Когда он не чувствовал волнения, остроумие покидало его». У Жида: «Меланхолия – это выбившееся из сил рвение». У Жубера: «Страсть отдыхает в нежности».
Настоящий том содержит еще несколько драгоценных цитат. «Ясность – вот честность философа» (Вовенарг)[405]
. «Мир слишком жесток для меня» (Китс). «Францию губит пустословие» (снова Жид). Но в эти последние годы жизни дю Бос постоянно размышлял над комментариями к Священному Писанию или же над словами апостола Павла. Например: «Дорожите временем, потому что дни лукавы»[406]. В его жизни произошли серьезные перемены. О нем говорили, да он и сам говорил о своем «обращении». В сущности, он всегда был христианином и католиком. Однако его религия уже давно приняла эстетический оттенок; глубокий мистицизм роднил его творчество с одами Китса, с текстами Пруста, который сам был мистиком.