Но Пруст никогда не терял связи с природой, искусством и возвышенными душами (такими, как у его матери, например), при этом избегая глубокой приверженности религии. Дю Бос с самых первых декад Понтиньи показался человеком, близким мне по духу. Мы любили одних и тех же писателей, причем за одни и те же достоинства. Сколько раз он писал мне, что его нравственные принципы совпадают с моими, а значит, с чеховскими, и суть их в том, что есть вещи, которые человек не может и не должен делать из уважения к самому себе. Потом он испытал потребность в более строгой морали, которая возвышает человека. Это обращение ничем не отдалило нас друг от друга. Я был готов услышать от него: «Бог обитает в душе»[407]
– и максиму, которая была ему особенно дорога: «Бог есть истина». Ален и Чехов открыли и мне, и Шарлю дю Босу Первое послание к коринфянам, в котором сказано: «Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла… все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит»[408].Словом, я без всяких усилий узнаю в этом последнем «Дневнике» человека, который был мне особенно дорог. Я познакомился с Шарлем в Понтиньи в те времена, когда Поль Дежарден каждое лето собирал в этом древнем цистерцианском аббатстве на одну или несколько декад писателей из разных стран. Я многим обязан Понтиньи. У меня, проведшего детство и отрочество в провинции, а потом прослужившего четыре года в армии, не было никаких знакомств в литературном мире. Авторы, которыми я восхищался, казались мне недосягаемыми. И вот неожиданно благодаря Дежардену я познакомился с Жидом, Мартеном дю Гаром, Шлюмберже, Жалу, Мориаком, с выдающимися англичанами, такими как Роджер Фрай и Литтон Стрейчи, и с младшим поколением писателей: Рамоном Фернандесом, Жаном Прево, Альфредом Фабр-Люсом[409]
. Я восхищался их идеями и книгами, а с тех пор как я окончил курс философии, мне так редко представлялась возможность говорить о них! Аллеи Понтиньи, по которым когда-то прохаживались монахи, остались в моих воспоминаниях аллеями волшебного сада.Но дружба с Шарлем дю Босом была главным приобретением этих лет ученичества. В моих глазах он превосходил всех в Понтиньи умением вести дискуссию. И прежде всего своим серьезным подходом к теме. В Жиде сосуществовали мыслитель и зритель, и один неизбежно ослаблял силу другого. Позиция Шарля всегда оставалась цельной, и он погружался в дебаты со страстной серьезностью. Казалось, он облекает свои мысли в слова без всяких усилий и с точностью, которая приводила собеседника в восторг. Что бы Чарли ни анализировал: авторский стиль, философскую доктрину или собственные чувства, – все, что он говорил, было не просто верным, – сам предмет разговора таинственным образом преображался. Эта безошибочная точность формулировок позволяла ему диктовать дневники, которые он часто даже не перечитывал, но их совершенная форма сделала бы честь самым великим писателям.
Прибавьте к такому таланту невероятную эрудицию (он читал все, что издавалось, а произведения своих любимых авторов буквально выучил наизусть), и вы поймете, что такое интеллектуальное превосходство могло вызывать некоторую зависть в обществе литераторов, каждый из которых считал себя его центром. И однако, зависти не было, потому что дю Бос был чуток и внимателен ко всем, кто казался ему этого достойным, и еще потому, что он отличался очаровательными причудами, которые очень забавляли его друзей. Надо обладать нравственной силой, чтобы не побояться вызвать порой улыбку у тех, кто тобой восхищается. Да и как было не улыбнуться, глядя на целый склад остро отточенных карандашей, торчащих из его карманов, на его книги, в которых был подчеркнут весь текст подряд, потому что он не мог пренебречь ни единой строчкой, на его скрупулезность в подборе слова, выражающего нужный оттенок чувства, скрупулезность, которая вынуждала его множить вводные предложения или же переходить на английский язык, если он находил в нем более точное слово.