Мы остро нуждаемся в том, чтобы принимать самих себя, чтобы наша личная вселенная была более или менее целостной. И хотим мы или не хотим, этого достаточно, чтобы сделать из нас людей нравственных. Даже заядлый циник нуждается в оправдании своего цинизма. Почему? Да потому, что иначе ему не миновать внутреннего разлада, тогда как существовать человек может лишь при внутреннем согласии. И потом, как сказал бы Антуан, есть все-таки наука. Она несовершенна, но она бесспорно существует. Наш мир кажется нам безумным, тем не менее он повинуется вечным законам, и ученые способны их открыть. Благодаря какому чуду Вселенная повинуется вечным законам? Нам это неизвестно. Да и какая разница? Наличие законов – факт. Возможно ли, что они статистические? И при этом ничего не говорят ни о личности, ни о человеке, ни об атоме? Возможно, и так, но ведь закон больших чисел – просто еще один закон. Мы не умеем вылечить все болезни, но умеем бороться со многими из них, мы умеем иногда обуздать боль, умеем подарить человеку возможность встретить смерть спокойно. Кто решится сказать, что все это бессмысленно? Если нашего светильника хватает, лишь чтобы осветить узкий коридор, разве это причина накрывать его колпаком?
Что верно для медицины, верно и для политики, сказал бы Антуан. Хотя в этой области неприменима настоящая наука, и нет в ней ни твердых, окончательных законов, ни возможности экспериментов. Но разве это мешает попытаться достичь хоть какой-то разумной организации? Антуан, как хороший врач, не хотел потерять веру в эффективность лекарств. Даже умирая, он продолжал верить в Вильсона и Лигу Наций. Могли бы они найти «лекарство от войны»? Он этого не знал. Но опять-таки, как врач, хотел, чтобы по крайней мере попробовали. Известны две попытки – слишком несовершенные, чтобы можно было дать однозначный ответ. Проблема требует серьезного исследования. Эксперименты в этой области продолжаются, но требуются века, чтобы получить какой-то ответ.
До сих пор я говорил о философии Антуана Тибо, но не о философии Роже Мартена дю Гара, ибо романист уступает дорогу роману, желая оставаться лишь «родоначальником» для своих персонажей. Насколько мы можем догадываться – а тут можно только догадываться, – Мартен дю Гар, по своей природе биполярный, долго колебался между двумя полюсами: мятежным лириком Жаком и реалистом-стоиком Антуаном. Жизнь писателя, как жизнь многих людей, была, скорее всего, нескончаемым диалогом. Антуан в глазах своего творца отнюдь не был безупречен, счастье его шло рука об руку с эгоизмом: он родился в буржуазной семье и, преуспев в жизни, продолжал верить, что общество, в котором он живет, лучшее из возможных, что, «в общем-то, каждому дано выбрать себе для жительства особняк на Университетской улице и заниматься там почтенным ремеслом врача», получая от жизни все, что только в ней есть прекрасного. Но Мартен дю Гар знает, что это не так. И его Антуан мало-помалу открывает, что он не один такой на свете, что жертвенность может быть счастьем, что щедрость и великодушие – это составная часть его натуры и его потребностей. В конце концов этот образ приобретает такую полноту и такую силу власти, что мы вольны подумать, будто Антуан собственного творца превратил в своего ученика и последователя.
С отроческих лет этот человек задался целью не управлять жизнью, но описывать ее. И с суровой последовательностью мирского бенедиктинца посвятил себя созданию огромного романа. Он был реалистом – даже, если угодно, натуралистом, – но таким реалистом (или натуралистом), который признавал, что дух играет в реальности важнейшую роль, а нравственные конфликты являются закономерными и имеют решающее значение.
Некоторым французским критикам Роже Мартен дю Гар мог казаться продолжателем дела Золя, но, поскольку он был лишен свойственного Золя романтизма и поскольку проявил в исследовании идеологических конфликтов нашего времени куда большую осведомленность и куда более свободное от страстей (по крайней мере – явных) понимание, его справедливо было бы сравнивать с великими русскими писателями. Из всех французских литераторов Роже Мартен дю Гар – это тот, чье творчество ближе всего к творчеству Толстого. «Но в то же время, – говорит Альбер Камю, – возможно, он один (и куда в большей степени, чем Жид и Валери) предвещал литературу сегодняшнего дня, оставив ей в наследство тяготившие его проблемы и одновременно некоторые свои надежды».
Я видел в нем человека простого, но таинственного, скромного и куда в большей степени, чем Жид, преданного янсенизму[268]
в искусстве, который являлся идеалом для них обоих.«Самое трудное, – говорил он, – не быть кем-то, а кем-то оставаться».
Он оставался собой до конца. Оставался «редкостно здравомыслящим – причем здравомыслие это оправдывало порядочного человека, если тот проявлял слабость, прощало злодея, если тому были знакомы порывы великодушия, и отпускало грехи им обоим, поскольку оба они принадлежали к глубоко страдающему и страстно надеющемуся человечеству».
Жан Ануй