Потребность во всеобщем восхищении побудила его выбрать манеру разговора, ему несвойственную, несколько сниженную и в то же время довольно занятную. В свете его цитировали с восторгом. Одна газета провела опрос среди писателей, попросив назвать сотню любимых книг. Уайльд ответил: «Но сотню я назвать не могу, я написал всего пять».
Однажды в гостиной хозяйка дома забыла дать гостям разрешение закурить. В те времена комнаты освещались еще керосиновыми лампами, и женщина попросила Уайльда:
«– Будьте любезны, господин Уайльд, потушите лампу, она дымит.
– Счастливая лампа! – вздохнул он».
Теперь на пригласительных билетах писали: «На встречу с господином Оскаром Уайльдом, который расскажет свою последнюю историю». Потому что рассказчиком он был и в самом деле великолепным. Это происходило обычно в конце обеда. Наступала напряженная тишина, и кто-то из гостей говорил: «А теперь мистер Уайльд расскажет нам легенду о Нарциссе».
«Смерть Нарцисса повергла полевые цветы в глубокую печаль, они попросили у ручья оросить их водой, чтобы погрузиться в траур.
– О, – отвечал ручей, – если бы все мои капли сделались слезами, их все равно не хватило бы, чтобы оплакать Нарцисса, я так его любил.
– Ничего удивительного, – сказали цветы, – как можно было не любить Нарцисса, такого прекрасного!
– Он и вправду был так красив? – спросил ручей.
– Но кто может судить об этом лучше тебя, ведь в твоей воде отражалось его лицо, когда он сидел на берегу и склонялся над тобой».
Уайльд замолкал и после долгой паузы продолжал:
«Я любил его, – отвечал ручей, – потому что, когда он склонялся надо мной, в его глазах отражалась моя красота».
Все в восхищении поднимались, и Уайльда приглашали, чтобы услышать очередную историю.
На Лондон тех времен теории Уайльда оказывали огромное влияние. «Красота существовала и до 1880 года, но именно Уайльд торжественно вывел ее на сцену и явил миру. Светское общество, вдохновленное ее пылающим ликом, выбрасывало мебель красного дерева и скупало антиквариат. В углу каждой комнаты отныне стояла ваза с торчащими павлиньими перьями. Чай остывал в чашках, которыми любовались восхищенные гости, вышколенные Уайльдом. На каждом балу теперь можно было увидеть дюжину молодых людей в бархатных воротничках, которые, заламывая руки, бормотали сонеты, а в метро банковские служащие рассуждали о том, что до Вестминстера подземный туннель красив, а вот от Слоан-сквер до Ноттинг-Хилла уже нет».
Старая Англия с ужасом наблюдала новые неслыханные нравы. Капитаны футбольных команд стали носить длинные волосы. На дорогах появились первые женщины-велосипедистки в брюках. А еще в это время, вызывая отвращение здравомыслящих людей, в ресторанах стали играть оркестры. И за все эти изменения в большой степени был ответствен именно Уайльд.
Однако его жизнь, несмотря на успех в светском обществе, отнюдь не сделалась легче. Друзья, как он признавался сам, обеспечивали ему шампанское и икру, но жилье и одежду приходилось добывать самому. Женитьба на мисс Констанс Ллойд, довольно некрасивой молодой особе, принесла Уайльду несколько сот фунтов в год, необходимых, чтобы избавиться от нищеты и поддерживать привычный образ жизни. Его доктрина вырисовывалась все четче и яснее. Она превратилась в теорию чистого эстетства, когда жизнь становится лишь способом явить миру красоту. Для Рёскина значимость красоты определялась заключенной в ней добродетелью. Для Уайльда добродетель – это пошлость и безвкусица.
«Порок и добродетель, – говорил он, – это материал для искусства. Мир представляет собой лишь возможность явить красоту. Важно только мнение художника, даже в вопросах религии и морали. Рыцари и пуритане интересны нам своими костюмами, но никак не убеждениями. Искусство – это дерзкая попытка поставить жизнь на место. Лишь в искусстве можем мы укрыться от опасных мерзостей реальной жизни. Гораздо сложнее описать прекрасную вещь, чем смастерить ее. Каждый может творить историю, но лишь великие люди способны ее писать».
В этом подавлении истинной личности художника была, безусловно, некая красота и явное самоотречение. Приблизительно в это же время он говорил Андре Жиду: «Простите меня,