В сущности, какими бы несходными ни казались эти доктрины, в них одно и то же идолопоклонство. Напрасно Рёскин утверждает, будто хочет переделать мир, напрасно он строит дороги, скупает поля… Ведь искусство, образы интересуют его куда больше самой жизни. Именно в них он находит истинное счастье, и лишь прибегнув к софистике, ему удается убедить себя, что красота и нравственная красота – это одно и то же. Это не так, и здесь, возможно, кроется загадка несостоятельности всех эстетических доктрин, будь они сформулированы Рёскином или Уайльдом. Жизнь нужно любить ради нее самой, и не потому, что она красива; она вовсе не красива; напрасно пытаться ее выстраивать, приукрашивать, защищать от боли и уродства; это получится лишь отчасти, но, в сущности, она зачастую ужасна, всегда сложна, а убежище, которое можно отыскать в мире искусства, будет слишком непрочным. Нет, жизнь – это не очаровательное существо, на которое можно любоваться в экстазе, восклицая: «Beautiful! Beautiful!» Нет, это несчастная, не очень красивая женщина, порой больная, с которой мы, несмотря ни на что, чувствуем единство. Ее не надо стыдиться, не надо пытаться подкрасить и подрумянить – ей это не идет; надо иметь мужество гордо ступать рядом с ней, выводя в свет. И возможно, тем, кто готов принять ее как есть, интуитивно и чувственно, она подарит больше истинной радости, нежели тем, кто, глядя на образ, камень, бумагу или полотно, пытается отрешиться от человеческого уродства.
Если бы мне нужно было вырезать из дерева какую-нибудь игрушку для взрослых, я сделал бы утописта и циника. Рёскин и Уайльд сидят на двух концах вращающейся доски. Они сменяют друг друга, появляясь на театральных подмостках мира. Сейчас в Англии эпоха социального эстета; от уайльдовских времен он сохранил вкус к острому слову и ненависть к здравому смыслу. В его утопии нет рёскиновской сущности. Его пуританство приобрело скрытые формы. Эстет математик, логик, экономист – вот модель Кембриджа-1927. Вскоре он обретет своего близнеца-циника, это будет помолодевший, похудевший, энергичный, спортивный Уайльд, способный математик, любитель четких, отточенных, как шестеренка, фраз – вроде Свифта, начитавшегося Морана.
Английская литературная махина качнется и опрокинется, а Англия, огромная, вечная Англия, над которой парят игры разума, как чайки над волнами, – Англия будет жить.
Молодая английская литература[100]
По своей природе лекция ограничена временны́ми рамками, поэтому я не могу сколько-нибудь полно представить за час удивительное разнообразие молодых английских писателей; я даже не могу рассказать о лучших из них. Я просто хочу назвать некоторые имена, а также прочитать несколько текстов, которые я выбрал и перевел сам; они кажутся мне наиболее яркими. Однако, чтобы поместить их в контекст, прежде всего необходимо небольшое введение.
Начнем с двух примеров. Первую иллюстрацию я взял у Осберта Ситуэлла[101]
, который только что опубликовал роман «До бомбардировки»; в этом романе он показывает нравы, царящие на одном пляже в Англии за несколько лет до войны. Эти нравы он сравнивает с допотопными чудовищами. «Чтобы понять, – говорит он в предисловии, – насколько время, о котором мы пишем, далеко отстоит от нас, достаточно взять гравюру, показывающую моду двадцатилетней давности, и сравнить ее с критскими настенными росписями, сделанными за тысячу лет до нашей эры. Одежды и, вероятно, философия загадочных обитателей этого исчезнувшего мира нам бесконечно ближе, чем одежда и философия наших собственных родителей». Ситуэлл прав: в том, как молодые англичане в 1926 году относятся к жизни, есть что-то свежее, наивное, какой-то чувственный цинизм, боязливое язычество, к которому чуть позже добавляется мистицизм; все это гораздо ближе к примитивному ви́дению мира, чем к философии Викторианской или даже Эдвардианской эпох.Наш второй пример я взял у чудесного карикатуриста и эссеиста Макса Бирбома[102]
. Иллюстрация состоит из двух частей. Слева изображено «То, как видел будущее век девятнадцатый». Перед нами солидный толстяк Джон Буль, с волевым подбородком, взращенный на работах Спенсера; он самодовольно и уверенно смотрит вперед, в будущее, отстоящее от него примерно на пятьдесят лет, и видит там точно такого же Джона Буля, еще более толстого и сильного. Справа изображено «То, как видит будущее век двадцатый». Это молодой человек, худой и печальный, на руке у него траурная повязка; он застенчиво и боязливо смотрит на огромный туманный знак вопроса, в который складываются на горизонте облака[103].