Баруздин, в прошлом фронтовик, был абсолютно закрытым и очень дистанционным человеком. Я никогда не видел его смеющимся или хотя бы улыбающимся. Сам он время от времени писал что-то небольшое в прозе и стихах. У него были серьезные проблемы с легкими, и он ежегодно по месяцу лежал в больнице в кислородной палатке. Несмотря на недомогания, он без конца ездил в командировки за границу, во время одной из таких поездок, в Индии, сломал шейку бедра и там же оперировался, скрепив ногу каким-то неслыханным серебряным штифтом, а потому ходил не хромая. По пути в редакцию он любил заглянуть в буфет ЦДЛ, чтобы опрокинуть бокал коньяка, о чем сотрудники сразу узнавали по нездоровому румянцу на его лице и особой раздражительности. На редколлегиях он был подчеркнуто вежлив, демократичен и всегда всех выслушивал, после чего категорическим тоном излагал собственное решение. В журнале Баруздин, имея крепкую рабочую опору в лице высокопрофессионального Тера, был тем не менее полновластным хозяином и если уж хотел опубликовать роман своего лечащего врача, то отдел прозы вынужден был обнаружить в этом романе неоспоримые художественные достоинства.
В отношении отдела поэзии у Баруздина, однако, было одно замечательное свойство: он, за редчайшими исключениями, совершенно на меня не давил, позволяя мне самостоятельно комплектовать портфель. Скорее всего, этот демократизм объяснялся чисто прагматическими соображениями — не знаю ни одного литературно-художественного журнала, где отдел поэзии играл бы роль сколько-нибудь значительную, а уж тем более — определяющую лицо журнала. Но отсюда вовсе не следует, что Баруздину было легко соблюдать либеральную позицию — он играл в игру, в которой я не сразу разобрался.
Дело в том, что все мало-мальски отмеченные чинами и наградами поэты, особенно в первый год моей работы, несли стихи прямо в кабинет главного редактора, считая ниже своего достоинства заглянуть в мой отдел. Оттуда их произведения поступали уже мне на стол, с однотипными записками Баруздина вроде: «По-моему, очень интересно. Надо печатать. Определите номер». Сначала, получив очередную записку, я впадал в панику и думал, что пришла пора «делать ноги», но потом понял, что записки имели чисто формальный характер и предназначались не столько для меня, сколько для авторов, заранее снимая с главного редактора ответственность за публикацию (вернее — за «непубликацию» их стихов). Как ему удавалось при этом самому улаживать отношения с поэтами, не втягивая в объяснения отдел, остается только гадать. Во всяком случае, если я чего-то печатать не хотел, то и не печатал, даже если это был Расул Гамзатов. Исключениями стали две поэмы — «Свежий ветер» Анатолия Ковалева и «Град в Венеции» Давида Кугультинова.
«Свежий ветер» не напечатать было нельзя по двум причинам. Во-первых, это была поэма о перестройке (огромная, на пять полос в две колонки, она съела у меня половину месячного поэтического лимита!). Перестройка практически только начиналась: напечатанная в феврале 1986 года поэма создавалась, надо полагать, не один день, и в таком случае остается предположить, что опытный дипломат заблаговременно узнал о намерениях Горбачева. Туманно, но пафосно он воспевал метафорические приметы обновления жизни: «Если зорче в завтра я иду, / То не зря расправил плечи / День обычный поутру: / Потому что все на свете / За дела свои в ответе. / Если дует свежий ветер, / Это значит — быть добру!» «Свежий ветер» дул в поэме, как в аэродинамической трубе.
Во-вторых, а возможно и во-первых, публикация поэмы была неизбежной, поскольку А. Ковалев являлся заместителем министра иностранных дел СССР и поэму доставили Баруздину пакетом из МИДа. С автором я познакомился после того, как, по мере возможностей, отредактировал поэму и был приглашен для снятия вопросов в кирпичный дом на углу Большой и Малой Бронных, увешанный мемориальными досками. На следующем этаже над квартирой Ковалева мощно звучал рояль («Это Рихтер, гаммы разучивает. Бесплатно слушаю ежедневно!» — с мидовским юмором заметил заместитель министра). На стол были поданы миноги (хорошо еще, что буфет ЦДЛ уже изредка их продавал, и я знал, что это такое). Дипломат одобрительно принял мои предложения поменять одни строки на другие и заменить некоторые метафоры на еще более выразительные («С вами можно работать, вы — редактор конструктивный»). Затем он с гордостью показал мне деревянный молоток, которым закрывал то ли хельсинскую, то ли мадридскую встречу глав государств, и на этом наше общение закончилось. Больше я его никогда в жизни не встречал, и надо ли отсюда сделать вывод, что больше он поэм не писал, — не знаю.