Я напечатал подборки Парщикова и его друзей — Александра Еременко, Ивана Жданова, Татьяны Щербины. (Уйдя из журнала, я потерял всех из виду и случайно узнал, что Парщиков умер в возрасте пятидесяти с небольшим лет от сердечного приступа где-то в Германии, куда уехал давным-давно, умер, как я предполагаю, в драматическом одиночестве, а Таня Щербина провела многие годы в Париже — потом она вернулась в Москву, стала эссеисткой, «критикессой», прозаиком). Установка на молодых была условием, с которым я пришел в журнал и которое Баруздин и Теракопян приняли. Последовательно осуществить его мне, увы, не удалось. На поэзию в номере выделялось 11 страниц, в них должны были уместиться не только отдельные стихотворения, но и поэмы, имена знаменитые и новые, представление этих имен, рубрика «Литературное наследие» и т.п. При этом требовалось выдерживать и какие-то пропорции в национальном представительстве республик. Материалы столь жестко теснили друг друга, что все мои первоначальные планы проводить какую-то последовательную эстетическую политику вскоре полетели в тартарары перед лицом суровой реальности. Готовые подборки, которые я хотел опубликовать, лежали месяцами, и в этом некого было винить. Подготовленные к печати стихи Татьяны Щербины и Ивана Жданова журнал напечатал уже после моего ухода. Главными в «Дружбе народов» были отделы прозы и публицистики, поэзия пускалась на украшения, на «кружева».
«Разве можно было предположить, что такие стихи, как у меня, будут напечатаны в таком журнале, как "Дружба народов"», — удивлялся Саша Еременко. И он был совершенно прав — такие стихи, как у него и у всех его сотоварищей, были действительно напечатаны, что называется, под горячую руку, может быть, под обещание их печатать. К тому же, как оказалось, эстетическая непривычность, то, что называется в литературоведении затрепанным словом «новаторство», воздвигало перед такой поэзией барьеры не менее, а подчас и более существенные, чем общая цензура. Говорю это не в укор журналу: наше ухо было тогда еще не привыкшим к новым ритмам, интонациям, просодике — новое время только начиналось. Случай пробившегося к широкой известности, невзирая на нападки консервативной критики, Андрея Вознесенского был далеко не типичен. «Модернизм» Вознесенского имел открыто эпатирующий, вызывающий, публицистический характер, а это, сколь ни парадоксально, прокладывало путь к читателю гораздо более эффективно, чем то глубинное, затаенное преобразование поэтических форм и структур, которое происходило в творчестве куда более молодого поколения — поколения Парщикова.
Более, чем Вознесенский, был близок этому поколению, несмотря на разницу в возрасте, петербургский поэт Виктор Соснора, и потому, говоря об эстетическом барьере, я готов скорее сослаться на это имя, нежели на Вознесенского. Однажды я послал Парщикова «за стихами» к Вознесенскому. Вернувшись, Алеша доложил мне с видом человека, хорошо выполнившего свое дело: «Все в порядке, Вадим Евгеньевич! Я объяснил Андрею Андреевичу, что у нас портфель забит на несколько месяцев вперед, но мы его обязательно опубликуем...». Понятно, что после этого визита Вознесенский ни разу на протяжении трех лет не предложил журналу ни одного стихотворения. Сейчас я думаю, что этот странный эпизод был вовсе не случаен.
С Соснорой я познакомился дома у Парщикова: он читал тем вечером прекрасные стихи. Все они эстетически для нашего журнала совершенно «не годились». В августе 1984 года Соснора прислал мне очень мрачное и характерное письмо: «Вот что я подумал: безнадежная и пустая трата времени — добиваться публикации моих новых, а точнее ненапечатанных стихотворений. Ничего «проще» этих у меня нет... но их печатать не будут. Я бы вообще уничтожил отделы поэзии в журналах (простите!)... Давайте временно поставим на моих стихах большой крест. Да он и поставлен». Уверен, что все эти стихи уже напечатаны (в 2012 году Соснора получил престижную поэтическую премию в Москве), но сколько же лет должно было пройти до подобного события!