В облике и манерах Ивана Жданова и Саши Еременко было нечто русское простонародное, с неожиданной резкостью, умом и хитрецой, как у персонажей Шукшина. Жданов показался мне самым талантливым из молодых. Он многое обещал (а возможно, и осуществил — я давно не слежу за поэзией). То, что появился очень сложный не только по форме, но и по структуре поэтического мышления художник, своеобразный философ и концептуалист, было видно уже и из самой подборки: «Плыли и мы в берегах, на которых стояли / сами когда-то, — теперь вот и нас провожают, / смотрят глазами потока, теряя детали. / Лечит ли время все то, что оно разрушает? / ... Если уж встретить придется себя — не узнаю, / встреча во времени недалека от разлуки. / Все-таки видит спиной и уходит по краю / тот, кто собой не прощен и не взят на поруки».
В Жданове, как и в Щербине (впрочем, это было и в Парщикове, и во многих молодых призыва 80-х чувствовалось в то время сильное влияние, я бы сказал даже — школа И. Бродского: «Сколько душ соблазненных примерить пытаются взглядом / эти нимбы святых и фуражек железные дуги, / чтобы только проверить, гордясь неприступным нарядом, / то ли это тавро, то ли кляп, то ли венчик заслуги». Я несколько раз приглашал впоследствии Жданова на свои семинары по текущей русской литературе в Литинституте, и студенты слушали его с неизменным интересом.
«Это поэт сильного дарования, — написал во врезке к стихам Еременко Юрий Кузнецов, художник глубокий, мрачный и не склонный к комплиментам. — Мышление Еременко тяготеет к парадоксу и гротеску. Он не боится смелых творческих решений, любит сближать и сталкивать далекие и несопоставимые вещи... использует все оттенки смеха — от тонкой иронии до прямой пародии. Его стихи злободневны и во многом созвучны настроениям широкой молодежной аудитории».
Подчас известный поэт, представляя новое имя, не просто выступал в роли «свадебного генерала», но, при желании, мог активно включиться в «производственный» процесс. Так, например, Юнна Мориц напутствовала молодого казанского поэта Вячеслава Баширова самыми добрыми словами: «В стихах Баширова нет "поэтического повидла" — ни напыщенности, ни бурных аффектаций... лучшие стихи Баширова (в Казани к этому времени вышел его сборник «Время и полдень». — В. К.) дают свежую пищу сердцу и уму, а лучшие строки выражают простыми средствами сложный поэтический мир». Но, не застав меня в журнале и оставив на столе врезку (она на следующий день уезжала), Юнна приложила к ней письмо, где не только указывала на дополнительную правку в своих переводах еврейского поэта А. Вергелиса (они были напечатаны в 10-м номере журнала за 1984 год), но и на те серьезные претензии, которые вызвало у нее одно стихотворение Баширова, где в связи с образом «великого физика» Эйнштейна автор, как ей показалось, был не слишком тактичен по отношению к религии. Письмо, датированное июлем 1984 года, звучало настолько существенно (и характерно для Юнны Мориц даже по стилистике), что я позволю себе процитировать: «Там в скобках есть антихристианская мура и бредятина. Я ему об этом сказала и даже подсказала, как это убрать и выправить. Если он это не уберет, а вы решите это стихотворение давать, то придется снять мою врезку. Я не против атеистов, раз уж они есть. Но я категорически не приемлю оскорбительного тона по отношению к святыням».
Письма и переписка с поэтами составляла, быть может, самую интересную и содержательную часть работы отдела. К сожалению, я никогда не любил писать письма, и еще не было Интернета с его е-mail, сильно облегчившим эту процедуру. С другой стороны, мне и в голову не приходило, что когда-нибудь возникнет потребность в воспоминаниях. В результате я забрал домой какую-то толику писем — они и сохранились. Редакция же повседневную корреспонденцию, разумеется, хранить не могла ввиду отсутствия помещения и должности архивариуса.
А ведь именно в письмах, помимо деловых обсуждений, мелькали время от времени те живые человеческие черты, которые для воспоминаний о литературном быте совершенно бесценны.
Вот они лежат передо мной — всегда сдержанные, элегантные, с легкой юмористической интонацией письма Д. Самойлова. (Я вспоминаю забавный эпизод, когда, еще не будучи знаком с Самойловым, встретился с ним в очереди у буфетной стойки в цедээлльском кафе и, находясь в изрядном подпитии так же, впрочем, как и он — а это состояние всех роднит — сказал со вздохом: «Грехи наши тяжки!» Самойлов явно разделял это настроение, я воспользовался чувством алкоголического братства и предложил ему создать вторую строчку со сплошной рифмой. Он странно на меня посмотрел и ушел за какой-то столик со своей чашкой водки — волшебный напиток в целях конспирации разливали в чашки. Часа полтора я его не видел. Потом буфет стали закрыв вать, пьющая публика понемногу расходилась. Вдруг около меня возник направляющийся в гардероб Самойлов и еще достаточно внятно произнес: «Легки чаши, чашки».)