Читаем Литературный быт в позднесоветских декорациях полностью

До сих пор звучит у меня в ушах припев к этой странной и отчаянной песне: «Ни прибыли, ни убыли не будем мы считать, не надо, не надо, чтоб стано­вилось тошно, мы успели сорок тысяч всяких книжек прочитать, и узнали, что почем и что зачем, и очень точно!». А еще надо было рассказать Булату, как на студенческой вечеринке я сидел около патефона, и любимая женщина стояла рядом и гладила меня по волосам, и я радовался, что она меня тоже любит, а она на самом деле прощалась и через несколько дней от меня ушла. И все это навсегда соединилось с прозвучавшим именно в этот момент на пластинке четверостишием Булата, явно импровизированным, где он нащупывал слова под гитарный перебор и шум голосов, тоже, наверное, на какой-нибудь своей вече­ринке (цитирую «со слуха»): «Любимая женщина ушла не спеша, кто знает, еще доведется ли встретиться, а я-то подозревал, что земля это шар, и не с кем мне было тогда посоветоваться»...

Только представьте себе этот вечер в сухумской гостинице — вечер с человеком-легендой, кумиром нескольких поколений, так много сделавшим, чтобы эти поколения облагородить, а я все никак не мо­гу освободиться от гипноза воспоминаний о своей молодости, и принимаю из рук «легенды» наперстки коньяка, и бездарно трачу время на пустые разгово­ры о бюрократах в Союзе писателей (впрочем, для меня — пустые, а Окуджава и из такого сора мог сле­пить прелестную поэтическую шутку, мечтание о том, как в кабинетах Союза окажутся его друзья, «Вася», «Юра» и «Белла»).

Правда, судьба оставляла мне еще один шанс, чтобы как-то развить наше знакомство, но я и этим шансом не воспользовался. На следующий день мы заняли два кресла в салоне самолета, где появле­ние Окуджавы произвело легкое потрясение. Одна­ко сухумцы вели себя вежливо — никто не просил автографа и не досаждал знаками внимания. Дело ограничилось присылкой с какого-то ряда очередной бутылки коньяка, когда стюардесса подавала обед. Окуджава беспощадно извлек свои рюмочки, и мы со­вершили очередной наперсточный ритуал, после чего он совершенно неожиданно вынул из сумки большую записную книжку, открыл ее на определенной страни­це и предложил прочитать. Это были его стихи, акку­ратно переписанные начисто детским разборчивым почерком.

Вместо того, чтобы воспользоваться поводом, ухватиться за книжку обеими руками, удостоверить­ся, что это все — неопубликованное, попросить раз­решения полистать, предложить тут же, в самолете, составить подборку, одним словом, сделать все то, что сделал бы любой нормальный, не повредившийся умом журналист, я исполнительно прочитал пред­ложенное стихотворение и, не считая себя вправе заглянуть на соседние страницы, вернул Булату записную книжку, не сказав ни слова, поскольку стихотворение меня не слишком впечатлило. Думаю, что он этого не забыл.

Нелепое мое поведение в самолете имело, конеч­но, свои причины — должен признаться, что я воспри­нимал стихи Булата только как песни и только в его исполнении. К тому же у меня не было внутренней установки на публикацию: Окуджава для журнала (и для меня в журнале) существовал прежде всего и главным образом в амплуа прозаика. Вернее даже так: я слишком любил его прозу, чтобы сталкивать ее в журнале с его же «неспетыми» стихами. Вряд ли это кому-либо что-нибудь объяснит...

Снова я встретил Окуджаву примерно год спустя, и опять оказался в состоянии стресса, правда, уже совсем иного свойства. Однажды в редакцию пере­дали стихи знаменитой Джуны Давиташвили. Сти­хами их, в большинстве своем, можно было назвать достаточно условно: этакие ритмические декламации пафосно-романтического характера — о высоком предназначении человека, об исторической памяти, о единстве времени. Иногда, впрочем, в них появ­лялись даже рифмующиеся философемы: «Ранима наша плоть, но бесконечность / в себе несем мы. Звезд далеких млечность / смешалась с материнским молоком. / Живем мы на земле, но сердцу ближе — вечность». Джуна была тогда настолько известна, можно сказать, «гремела», что я, несколько «при­чесав» ее произведения, решил предпринять некую журналистскую акцию и их опубликовать со своей врезкой, тем более, что автор и по «профилю» вполне подходил журналу: древними предками Джуны были ассирийцы ( «Я с детских лет была напряжена, / как тетива натянутого лука, — / двум языкам душа подчи­нена, /двум языкам, пленительным для слуха»). По­том в моей жизни появилась и сама Джуна — человек крайне колоритный и необычный. Несколько лет мы были дружны, и я немало вечеров провел в ее откры­том и гостеприимном доме, через который протекало огромное количество народа — актеров, музыкантов, ученых, литераторов и, разумеется, просто больных людей, которых она врачевала как экстрасенс. Там я, кстати, впервые увидел молодого Алексея Митрофа­нова, с бархатным персиковым лицом, который очень четко, по пунктам, объяснил мне, почему мои не­сколько строк о Джуне были лучшим из того, что о ней написано. Но встречи у Джуны — отдельная история.

Перейти на страницу:

Похожие книги