В России словарь любви начал меняться в девяностых: шоковая терапия постсоветской экономики сопровождалась шоковой терапией постсоветской души. В наибольшей степени эти перемены коснулись поколения, пережившего свой coming of age в момент распада Союза, — воспитание их чувств было стихийным и противоречивым. Элен и Пьер говорили «любовь», а Элен и ребята в телевизоре говорили «отношения»; мамы говорили «жених», а мы говорили «парень»; и, наконец, там, где все интеллигентные люди пожимали плечами и краснели,
Именно на этом языке говорят сегодня медиа, заменившие собой книжный разговор о любви: ток-шоу, телесериалы, социальные сети, глянцевые журналы. Их функция куда важнее, чем кажется на первый взгляд: под видом трепотни о личном счастье они осуществляют еще и очередную «перековку» — на сей раз из фаталистичного коллективиста, гомо советикуса, в эмоционального капиталиста, измеряющего качество брака по шкале от 1 до 10, отрабатывающего «25 удобных сексуальных позиций для раскладушки» и способного отстоять свои «эмоциональные потребности» в кухне блочной хрущевки.
При этом медийная революция опять-таки научила нас быть ранимыми в нужное время и в нужном месте — чтобы получить нужный результат. Сообщая миру о своих чувствах, самые разные дискриминированные группы говорят: мы есть, и мы требуем, чтобы нас принимали, наше неравенство не просто несправедливо — оно еще и болезненно. Казалось бы, исповедальность историй ЛГБТ, историй #MeToo или #thefaceofdepression должна объединять. Однако на деле аффективная мобилизация совершенно не обязательно перерастает в подлинное духовное и социальное единство — и даже, скорее, наоборот.
Публичное обнажение чувств, ставшее основным способом борьбы за признание, ведет к формированию селективной солидарности. Мы сочувствуем бурно и безоговорочно — но только тем, кто похож на нас: женщины — женщинам, геи — геям, этнические меньшинства — другим этническим меньшинствам. Всё дальше и дальше мы уходим от универсалистского понимания человека и его прав — и все больше сосредотачиваемся на отдельных группах и их потребностях.
Борясь за ресурсы — признание, статус, институционализацию, — сообщества «по интересам» нередко ведут войну друг с другом, а не вместе против той системы, которая и создала их антагонизм, отмечает автор книги «The Nervous States» Уильям Дэвис [76]
. Эмансипация превращается в проект перераспределения привилегий — при сохранении фундаментальных неравенств. Феминистки Чинция Арруцца, Нэнси Фрейзер и Тити Бхаттачарья пишут об этом в своей книге «Феминизм для 99%. Манифест»: важнейший камень преткновения для истинной эмансипации — это феминизм либерального толка, ратующий за достижение женщинами тех позиций, которые до сих пор были доступны только мужчинам. «Сторонницы этого направления видят феминизм как придаток капитализма. Они хотят построить мир, в котором управление эксплуататорской системой трудовых отношений и насилие над обществом будет поделено на равных между власть имущими мужчинами и женщинами. Это любопытное представление о равных возможностях для господства, предполагающее, что рядовые сограждане должны быть благодарны феминизму за то, что женщина, а не мужчина разгоняет их профсоюз, направляет дроны убивать их родителей или запирает их детей в клетке на государственной границе» [77].Сегодня в борьбе с неравенством и дискриминацией все чаще ключевым понятием становится «травма». Именно в травме мы ищем и свою уникальность, и свою принадлежность к сообществу себе подобных, а социальную справедливость начинаем понимать именно как компенсацию за перенесенные страдания, а не как поиск общего блага. Американский философ Сьюзан Нейман говорит об этом так: «Дать право голоса тем, кто прежде был вынужден молчать, — совершенно правильно. Но эти голоса все меньше рассказывают о том, что они сделали в мире, и все больше — о том, что мир сделал с ними» [78]
. Это смещение акцентов связано не в последнюю очередь с тем, что для многих маргинализованных групп компенсация ущерба действительно является единственно доступной формой претензии на равенство. При этом, как отмечают социологи Дидье Фассен и Ричард Рехтман в книге «Империя травмы», «часто мы не можем с уверенностью сказать, что те, кто называет себя жертвой тех или иных событий, действительно чувствуют себя ею. Но, лишь примеряя на себя роль жертвы, выжившие в катастрофах, пострадавшие от насилия и преследований могут быть уверены в том, что их услышат» [79].