В самой комнате царил минимализм, так сказать, ничего лишнего. Только кухонный стол, на котором лежали разные устрашающие садовые и ремонтные инструменты, разнесчастный стул, на котором я сидел, и эмалированный таз, такой, знаете, голубенький с очень реалистичными красными клубничками в количестве двух штук. Всем такие помнятся, кто с нами жил в Союзе.
Когда Стинки закончил перевязывать мои ноги проволокой, Стретч сказал:
— Мой тебе совет, говори сейчас. С тебя адрес, и сразу будет хеппи-енд.
Я даже знал, что такие ребята, пыточных дел мастера, называют хеппи-ендом. Это, если что, быстрая, милосердная смерть. Без промедлений и почти без мучений. Ну, насколько может быть без мучений, когда смерть. Такими подарками я много кого одаривал в своей жизни.
— Не, — сказал я. — Не, ребята, сами понимаете.
Поддерживали мою собачью преданность две вещи. Ощущение, что я со всем справлюсь и буду дальше карабкаться наверх — это раз. А еще я четко знал, что, стоит мне обмолвиться о том, что им нужно, они пробьют инфу, и все для меня будет кончено в самом скучном и прозаическом смысле — это два. Сказать им хоть что-то — это билет в один конец. Для трусишек.
Своим молчанием я выигрывал время. Для чего? Ну, для чего-нибудь. Если честно, хоть сколь-нибудь внятных идей у меня не было. Я надеялся на озарение, на везение, на то, что мой разум соберет из моей памяти, как губка, все криминальные боевики и сварганит из них единственно верный ответ.
— Подумай, — сказал Стретч. — У тебя есть пять минут.
Он глянул на поддельный ролекс, поцокал языком. Ох, хотел сказать я, хмуро живешь. Но сказал:
— Хорошо, дайте подумать.
Если можно без боли, нужно без боли. Представляете, как в эти пять минут я старался родить нужную идею? И какая пустота у меня в голове была? Совершеннейшая чернота, словно после учительских слов:
— Думай быстро или садись, два.
Садись, два. Вместо хорошей идеи на ум почему-то приходила Саша, навязчиво и тоскливо.
Когда меня стали бить, Саша ушла, и я уже молил ее наоборот, вернуться. Мне было больно и страшно, а она эту боль как бы утешала. Близкие нам люди ведь связаны с приятными эмоциями, может, гормоны какие-то в кровь выплескивались, когда я Сашу представлял, и по капле выдавливали страх.
Чем меня только не били. Я, если честно, думал — убьют. Перед глазами было красным-красно от боли. Я тогда впервые понял, как странно — сам удар это секунда онемения, почти облегчение, организм весь напрягается, и забывается в эту секунду даже вся другая боль, а потом — взрыв аплодисментов, встречаем новую травму! Тогда больно и ужасно становится сразу везде, но больше всего там, куда только что ударили.
Я это представлял так: искорки боли расходятся от удара, а потом с новой силой накатывают, только теперь к ним присоединяется еще соточка таких же, и все они визжат, пищат и оглушительно орут в моей голове, эти маленькие искорки, волшебные существа.
Сначала меня били руками. С этим жить вполне можно. Потом меня били гаечным ключом. Этим занимался Стинки. Он круто свое дело знал, например, никогда не наносил два удара подряд в одно и то же место. Этому меня научил Миха. Он говорил так:
— Нервы перегорают, все немеет, и на второй раз уже не так больно, надо подождать, пока восстановится, что там болит.
Я не был уверен, что нервы прямо-таки перегорают, но Миха разбирался, и Стинки тоже.
Иногда я вырубался, пара секунд черной, блаженной пустоты, круче, чем жизнь и круче, чем смерть. Они не били меня по голове, не думаю, что из лучших побуждений, чтобы труп мой опознавать было удобно, или что там. Просто боялись случайно убить, или что я поврежусь в уме, отбить такие мозги с вот такенными тайнами — много ума не надо, только не соберешь их потом.
Я старательно вспоминал Сашу, не из каких-то сентиментальных чувств, просто такое оказалось единственное обезболивающее, которое было мне доступно.
Особенно часто она вспоминалась мне сонная, ворочающаяся из стороны в сторону. Из-за беременности ей все тяжелее было улечься удобно, да и мелкий просыпался именно, когда мы хотели спать.
Это такое странное чувство, когда кладешь руку ей на живот, а там что-то уже другое, чем я или Саша, совсем новый человек. Толкается еще. Как в фильме "Чужой", только не страшно, а скорее мило.
Может, мне только казалось, может, это я себя убедил, но он реагировал на мои прикосновения, мы даже немножко играли. Я спрашивал Сашу, слышит ли он мой голос, Саша сказала, что слышит.
Иногда, если он долго не спал, я мог его успокоить, как маленькое животное, как Горби, просто поглаживая. У меня от этого было такое ощущение странности нашего мира, такое удивление, а Саша на все реагировала очень спокойно.
Еще очень хотелось "Колдрекса", порошочка от простуды, то есть. Потому что избиения избиениями, а температура с насморком никуда не делись.
У меня от этих пакетиков с порошком была совсем детская радость, хотя на вкус они были просто ужасная дрянь.
Иногда Стретч спрашивал меня:
— Ну что, готов говорить? Развязался язык-то?