Собравшись уже спать, вижу, что в этот понедельник единственная запись в дневнике должна была бы выглядеть так: «Смерть говорит с нами глубоким голосом, чтобы не сказать ничего, чтобы не сказать ничего…» Надо было бы прочесть это и потом написать сто раз, чтобы лечь спать, веря, что все же что-то написал сегодня. А потом – еще сто раз (отдавая должное паразиту повторения, таящемуся во всяком литературном творчестве): «Мы знаем гораздо меньше, чем думаем, что знаем, но всегда можем узнать больше, ибо всегда есть простор для учения».
– Чем ты занят, Мак? – почти кричит Кармен из гостиной.
Одной рукой зажав себе рот, другой я сдергиваю пижамные штаны, бросаю их в шкаф и остаюсь нагишом:
– Ничем не занят, любовь моя, продолжаю повторять роман соседа.
И представляю при этом, как Санчес, тоже голый, лет сорок или несколько часов назад, – кто ж знает? – готовится перед Кармен, как я сейчас, к чему бы то ни было, но готовится.
31
Будь моя воля, я бы первым делом поменял в «Поединке гримас» эпиграф. Вместо цитаты из Джуны Барнс взял бы диалог из «Дистанции спасения» Саманты Швеблин:
«– Карла, сын – это на всю жизнь.
– Нет, милая, – говорит она. У нее длинные ногти и она показывает мне их, поднимая пальцы на уровень глаз».
Тогда эпиграф будет вполне соответствовать содержанию рассказа.
Аргентинская новеллистка Швеблин уверена, что необязательно видеть в безумии некий беспорядок, оттого, быть может, что в аномальном и таится самое здравомыслие. Саманта восхищается Кортасаром, Бьой Касаресом и Антонио Ди Бенедетто как авторами рассказов, и я полагаю, что в их творчестве берет начало путь, по которому движется написанное ею, ибо эти трое – лучшие из создателей такого рода литературы, скользящей над серыми и беспокойными мирами повседневности и кем-то названной «литературой разочарования». Я никогда не забуду, Ди Бенедетто и его старую пристань: «Так и мы: были и готовы и не готовы плыть».
Швеблин стремится к тому, чтобы многое из ее рассказов происходило в душе читателя. И если однажды я все же возьмусь переписать «Поединок гримас», то непременно постараюсь добиться того же эффекта, по крайней мере, попытаюсь. Хотя есть и другие писатели, именно так взаимодействующие со своими читателями, я все же приму Швеблин за образец для «Поединка гримас», потому, во-первых, что недавно прочел ее рассказы, и самое сильное впечатление произвела на меня ее «Дистанция спасения», где так остро чувствуется знойный воздух засухи, пропитанный запахом пестицидов и той отравы, которую иные матери дают своим детям. Я по сию пору не оправился от своего тогдашнего удивления, когда, едва дочитав книгу, почувствовал, что сам превращаюсь в одну из матерей с проснувшимся инстинктом убийства: Швеблин добилась того, что рассказанное в самом деле
Думаю, что по этой причине я, если когда-нибудь все же примусь переписывать «Поединок гримас», буду стараться изо всех сил подражать ее манере, хотя и не сомневаюсь, что для этого надо годами изучать печаль и нелегкое искусство рассказчиков из Рио-Платы.
В моем рассказе эгоизм чревовещателя определял бы все, и в первую очередь: отношения с его единственным сыном. Вальтер под моим пером был бы ревнивцем – примерно таким, каким стал я двое суток назад, хотя не располагаю никакими доказательствами неверности Кармен и сам чувствую себя посмешищем, я бы даже сказал, что мне хочется убедиться в ее измене и тем самым получить право на бегство, – невротиком, сосредоточенным на себе эгоистом, испытывающим сильное, чисто физическое отторжение от родного сына, отторжение, в известном смысле уже предсказанное эпиграфом из Швеблин и стоящее в центре всего.
В переписанном мной тексте Санчеса отец захотел бы в прямом смысле покончить с сыном, то есть убить его без околичностей. И перед нами оказался бы не страх отца, обнаружившего, что его наследник – такое же чудовище, как и он сам, а его противоестественное желание покончить с тридцатилетним сыном, которого он считает выродком, не заслуживающим права на жизнь. Разумеется, я вовсе не разделяю преступного намерения Вальтера, среди прочего еще и потому, что никому не желаю смерти, а также и потому, что обожаю троих своих сыновей. Как раз вчера Мигель и Антонио, старший и средний, позвонили из Серденьи, где проводят изумительный отпуск среди развалин Пулы: тридцать лет назад у нас с Кармен там был медовый месяц. Люблю вас, сказал я им. И тотчас добавил, давая понять, что провожу второй медовый месяц с их матерью: «Мы оба вас любим».
Такое я отваживаюсь сказать по телефону, но зато робею произнести в глаза: разве что вчера, когда не стал сдерживаться.
– Мы тоже вас любим! – закричал Мигель, самый ласковый из братьев, не знаю самый ли умный, что, впрочем, не имеет значения, если любишь всех троих одинаково.
– Нет, я больше, – сказал я.
И Кармен попеняла мне за то, что я так смущаю их. Они уже большие мальчики, только и сказал я в ответ, черта с два их смутишь.
– Мы вас любим! – сказал Антонио, чтобы не оставаться в меньшинстве.