Самый интригующий случай этой филологической странности невозможно обнаружить путем обычного поиска по сочетанию слов в базе данных. Причина в том, что в данном случае между «моим» и «городом» вклинивается третье слово. Беньямин показывает, что это маленькое слово преображает фразу до неузнаваемости: «И здесь я расстаюсь с моим невозвратным городом, – пишет Фицджеральд. – Открывшийся с парома ранним утром, он больше не нашептывает мне о невиданном успехе и вечной юности»[456]
. Другими словами, город может быть моим только после того, как он уже утрачен, только после того, как он перестанет быть моим. Другими словами, только обездоленные могут владеть Нью-Йорком. Но, как и мой мертвый язык, мой невозвратный город – это нечто большее, чем просто противоречие в терминах.Мой невозвратный город
– это эссе, в котором Фицджеральд рассказывает о своем личном взлете и падении, как оно видится через призму его колеблющихся отношений с Нью-Йорком. Фицджеральд начинает с первой встречи с Манхэттеном в подростковом возрасте, когда он рассматривал остров как место романтики, триумфа и великолепия, после чего следует описание его первых дней жизни в маленькой квартирке в Бронксе после того, как он бросил колледж, когда город всё еще «блистал всеми красками жизни, словно в первый день творения». Затем следует неизбежный отчет о первых тяжелых годах, приведших его к головокружительному литературному успеху и репутации голоса своего поколения и «квинтэссенции всего того, чего хотел для себя Нью-Йорк».Тем не менее Фицджеральд утверждает, что именно после
того, как он уехал из города (на Средний Запад, а затем в Европу), «Нью-Йорк стал открываться ‹…› во всех своих проявлениях» и он начал относиться к нему как к своему дому всякий раз, когда ему случалось вернуться. Впервые он вернулся незадолго до краха Уолл-стрит, когда «город заплыл жиром, отрастил себе брюхо, отупел от развлечений». Но только когда он вернулся во второй раз, после того как Великая депрессия взяла свое, его рассеянный взгляд на город выкристаллизовался в эти культовые строки:Над руинами, одинокая и загадочная, точно сфинкс, высилась громада Эмпайр-стейт-билдинг, и как прежде я имел обыкновение забираться на крышу «Плаза», чтобы на прощание окинуть взглядом великолепный город, не кончающийся и на горизонте, так теперь я поднялся на крышу этой башни – самой последней и самой величественной. И здесь я всё понял, здесь всё получило свое объяснение; я постиг главную слабость города; я ясно увидел этот ящик Пандоры. Нью-йоркский житель в своем тщеславном ослеплении забирался сюда и, содрогаясь, открывал для себя то, о чем и не догадывался: вопреки его ожиданиям город небеспределен, за нескончаемыми каньонами есть своя последняя черта
. С высочайшей в городе точки ему впервые стало видно, что за пригородами повсюду начинается незастроенная земля, что к последним зданиям подступают зеленые и голубые просторы и бесконечны только они. А едва он с ужасом осознал, что Нью-Йорк в конце концов лишь город, а не вселенная, вся та блистательная постройка, которую создало его воображение, с треском рухнула наземь[457].Когда сразу после этого пассажа Фицджеральд называет Нью-Йорк «моим невозвратным городом», неясно, зависит ли его потеря от слова «мой» или от слова «город», и кто источник неудачи и поражения, заключенных в последних строках – автор или место (или и то и другое). Витгенштейн утверждает, что «границы моего языка
означают границы моего мира»[458]. Фицджеральд предполагает, что границы его города должны также означать границы его жизни, что ни то ни другое не являются бесконечным полем возможностей, которые его юное «я» считало чем-то само собой разумеющимся. Ему удается стереть грань между блудным городом и его блудным сыном, между потерянным поколением и потерянной надеждой.