Со времен Августина западная традиция находилась в плену дуалистического разделения города на его земное и небесное проявления: одно от человека, другое от Бога. В анахроничном ключе можно предположить, что до того, как Августин начал проповедовать эту идею (с некоторой теоретической опорой на Платона), у людей были основания полагать, что на вершине Акрополя в Афинах или Храмовой горы в Иерусалиме находились всего лишь посольства, представляющие эфемерные города потустороннего мира. Древний город был не симулякром небес, а центром дохристианского воображения, священным местом самим по себе, окруженным мирской сельской местностью.
Неудивительно и то, что примерно к тому времени, когда Ницше бросил свой вызов Богу, современный мегаполис вернулся к первоначальному положению средоточия имманентного мира, точке, которая представляет все наши человеческие надежды и отчаяния одновременно, без какой-либо трансцендентности на горизонте. Если весь город – сцена, то на ней должны идти комедия и трагедия одновременно. По сравнению с классическим миром и миром модерна городские центры в средневековом мире были довольно слабыми. По-настоящему притягательной столицей, волновавшей сердца людей, была столица небесная. Так что, возможно, темные века можно определить как некое или любое время, когда человечество рассматривает город человека как нечто отличное от города Бога.
Почти полвека, которые Беньямин провел в Нью-Йорке, в конце концов заставили его признать нечто, что он не был готов признать: современный город начинает обретать смысл только тогда, когда он понимается как пространство, существующее по ту сторону добра и зла. Любой другой подход пытается скрыть реальное городское созвездие за райскими или адскими обертонами, которые мы с готовностью относим на его счет. Город не следует ни проклинать, ни восхвалять, с ним нужно считаться. Это привело к тому, что Беньямин критически относился к любому описанию Нью-Йорка, которое делало его похожим либо на Город Грехов, либо на Сион, либо на рай потерянный, либо на обретенный рай, – и практически каждое описание города, включая мое собственное, склоняется в одном из этих направлений.
Эти соображения побудили Беньямина выстроить свой Манхэттенский проект
в соответствии со вступительным заявлением Арендт в Происхождении тоталитаризма: «Эта книга направлена и против безудержного оптимизма, и против безграничного отчаяния. Она исходит из того, что Прогресс и Закат являются двумя сторонами одной медали, а также из того, что и то и другое являются предметами суеверия, а не предметами веры»[513]. Только после того, как он перестал думать о своей работе как о модернистской теологии рая и ада, Беньямин смог сформировать свой интеллектуальный проект в том виде, в котором он оставил его для потомков: как подробную картографию живого городского пейзажа, составленную кем-то, кто «был здесь, но ‹…› был и там тоже, завороженный и в то же время испуганный бесконечным разнообразием жизни»[514], которую мог предложить Нью-Йорк.Многие жители Нью-Йорка верят, что Геенна – это подземный мир, в который они спускаются всякий раз, когда им нужно добраться из одной части города в другую. Они также считают, что Эдем находится там, где самая высокая стоимость жилья. Если оставить в стороне глупые шутки, есть еще один серьезный философский момент, на который необходимо обратить внимание, прежде чем мы перейдем к последней части этой книги. В Манхэттенском проекте
Беньямина этот аргумент, правда, не появляется в такой четкой форме. Я должен также отметить, что он во многом заимствован из Лекции по этике[515] Витгенштейна.Представьте себе всеведущего человека, который знает всё, что происходит со всеми телами, мертвыми или живыми, в Нью-Йорке XX века. Он также знает умонастроение всех людей, которые жили в этом городе в те годы. Теперь предположим, что этот человек должен записать всё, что он знает, в большую толстую тетрадь. Такая тетрадь содержала бы полное описание города за тот же период, который является временными рамками собственного книжного проекта Беньямина. Смысл этого мысленного эксперимента в том, что книга всезнающего человека не будет содержать морального суждения о том, что хорошо и что плохо, или чего-либо, что могло бы логически подразумевать такое суждение. Все факты на ее бесконечных страницах находились бы как бы на одном уровне. Ни одно предложение не было бы возвышенным или отвратительным, важным или тривиальным. Не было бы никаких метаутверждений о других утверждениях.