Еще в конце XVIII века зажиточные жители Нью-Йорка начали разделять свой бизнес и свое место жительства. Первоначально хозяйственные предприятия размещались на первых этажах зданий, а жилые помещения – на этаж выше, хотя четкого разделения между частным и общественным, между трудом и жизнью не было. По мере развития города те, кто мог себе это позволить, начали возводить свои дома в «спальных» районах. С годами они уезжали всё дальше и дальше от даунтауна. К 1820-м годам респектабельные дамы были редкостью в деловом районе, а джентльмены смирились с мыслью о том, что им придется ежедневно добираться до работы из своих относительно укромных жилищ. Эта новая порода ньюйоркцев сразу начала ощущать потребность в интеллектуальной и художественной культурной жизни, потому что им больше не могло импонировать, что их считают просто богатыми торгашами. У них возникло стремление выглядеть доброжелательными и сострадательными, а не эгоистичными и упрямыми. Эти «философы и филантропы»[400]
XIX века породили либералистические сентименты, не говоря уже о сентиментализме. Их любовь к своим жилищам, распространившаяся далеко за пределы пригородной культуры XX века, заключалась в желании создать и защищать дом мечты, где человек мог бы сохранять следы своей человечности, а не быть просто еще одной каплей из моря неразличимых, отчужденных, безжалостных масс. Если и существовал социальный проект, который Беньямин считал необходимым развенчать с помощью своего интеллектуального проекта, то это именно он.Одним из самых необычных источников, цитируемых в Манхэттенском проекте
, наверное, может оказаться фраза, вытатуированная на спине человека, которого Беньямин однажды увидел моющимся в уборной Публичной библиотеки: «Fex urbis, lex orbis»[401] («Скверна Рима – закон мира»).Я прогуливался с другом по Центральному парку в канун Нового 1999 года. Где-то у пруда в юго-восточном углу я услышал, как бездомный говорит своему другу: «Можешь представить, чтобы Бог шел от человека к человеку или даже от народа к народу, выбирая, кого спасти? Судный день должен быть одинаковым для всех людей, живших на протяжении всей истории. В целом мы, вероятно, заслуживаем быть брошенными в ад. В нашу защиту, я думаю, у нас всё еще есть этот город»[402]
.Один удивительный факт о Беньямине из его биографической информации, который я предпочел бы не разглашать, – это его нью-йоркский адрес, иначе возведение в его честь еще одного памятника, подобного тому, что установлен в Портбоу, было бы неизбежным и неизбежно прискорбным. Могу, однако, сказать, что – то ли символически, то ли по иронии судьбы – жил он на последнем этаже последнего дома на тупиковой улице.
Часть пятая
Осторожно, двери закрываются.
Глава 32. По ночам
«Ночами, – писал Генри Миллер в конце 1930-х, – нью-йоркские улицы отображают распятие и смерть Христа. Когда на земле лежит снег и вокруг стоит немыслимая тишина, от зловещих нью-йоркских зданий исходит музыка такого гнетущего отчаяния и страха, что съеживается плоть. Ни один камень в кладке не положен с любовью или благоговением; ни одна улица не проложена для танцев или веселья»[403]
.«Ночью, – написал Люк Санте в начале 1990-х, – те же улицы Нью-Йорка отображают „город как живые руины“». Для него ночь – это «коридор истории, не истории знаменитых людей или великих событий, а истории маргиналов, отброшенных, униженных, непризнанных; истории пороков, заблуждений, путаницы, страха, нужды; истории пьянства, наркомании, тщеславия, галлюцинаций, разврата, бреда. Ночь срывает с города покров прогресса, современности и цивилизации и открывает его дикую природу». Это, заключает Санте, не иллюзия: