Интерес Беньямина к жизни низов проистекает из его ощущения, что «невинность от греха» также подразумевает, что человек «чист от него»[411]
. Поэтому бессмысленно делить жителей такого места, как Нью-Йорк, по их разным классам, расам или национальностям, потому что, в конце концов, все «объединены единым стандартом жадности»[412]. Как только мы вступаем в эту городскую зону неопределенности, которая стирает и без того тонкую грань, отделяющую историю успеха от истории гангстера, бизнес от рэкета, парад от бунта, случайность от аферы, добродетель от порока, абсолютную жизнь от чистого насилия, становится необходимым обратить более пристальное внимание на тех, кто хотя бы честно признается во всём этом.«Едва ли у меня есть этический кодекс, – заявил на рубеже веков Ричард Кэнфилд, знаменитый нью-йоркский магнат, контролировавший азартные игры в северо-восточных штатах. – Мне плевать на то, что думают обо мне другие люди. Я сам об этом не думаю. Того, что большинство людей считает морально приемлемым, у меня не больше, чем у кота»[413]
. В то время как Рокфеллеры, Вандербильты, Асторы и другие бароны-разбойники делали всё, что в их силах, чтобы убедить общественность в своей невинности и праведности, Кэнфилд не видел причин даже пытаться притворяться.Важно помнить, что Нью-Йорк – это город, в котором каждая вторая церковь была построена на доходы от азартных игр; где полицейские говорили, что «на конце их дубинки больше закона, чем в решении Верховного суда»[414]
; где выборные должностные лица занимались «честным взяточничеством»[415] и считали величайшим политическим преступлением неблагодарность; где банды распространяли печатные «меню» с подробным перечнем своих услуг по «доставке» насилия; где большинство жителей имело обыкновение указывать дезориентированному туристу не только как пройти к цветочному рынку или на торговую лицу, но и как не свернуть в опасный район.В таком месте само знание о добре и зле превращается в бесполезный моралистический инструмент или опасно-циничное оружие в руках изгнанного из рая человека. В городе, где лучшие во всех отношениях наемные убийцы были объединены в профсоюзы под названием «Корпорация убийств»[416]
, гангстеры должны были считаться единственными людьми, имевшими наглость демонстрировать «смесь уважения и презрения к миру вне их территории»[417]. Санте в Жизни низов проницательно замечает, что они делали это не просто путем нарушения закона, а разыгрывая пародийный спектакль: «пародию на порядок, пародию на закон, пародию на коммерцию, пародию на прогресс»[418].На жизнь Нью-Йорка XX века влияли не столько нравственность людей или легитимность вещи, сколько потенциал воспоминаний о них. Нет более стойкого к силам забвения человеческого творения, чем город. Но хотя «все помнят город»[419]
, вполне вероятно, что он не запомнит ничего о нас. Оставить след в жизни своей семьи и своих друзей – это одно; оставить след в большом городе – совсем другое. В качестве аналогии вспомните обо всей флоре и фауне, когда-либо существовавшей в доисторические времена, а затем подумайте о том, какая часть из них превратилась в пережившие века окаменелости.Было бы интересно спросить у палеонтолога, почему одни живые существа превращаются в окаменелости, а другие распадаются, не оставляя следов. Но этот вопрос можно также переформулировать, чтобы обратиться к фундаментальной урбанистической проблеме, которая лежит в основе романа Ричарда Прайса Процветающая жизнь
. В момент горя и ярости один из персонажей требует дать ему ответ, что на самом деле нужно, кроме дурацкой удачи, чтобы выжить в таком городе, как Нью-Йорк. Кому позволено остаться и оставить след? «Быть уже полумертвым? Бессознательным? ‹…› Выживать благодаря тому, что внутри? Или благодаря тому, чего там нет?»[420] Беньямин, наш городской палеонтолог, демонстрирует сходные эмоции, когда пишет: «Должен ли я жить как ископаемое, чтобы стать им после смерти?»[421]Глава 33. Мусорные исследования
Когда Беньямин представлялся новым знакомым в 1920-е годы, он часто воздерживался от упоминания о том, что он философ или литературный критик. Этот застенчивый молодой буржуа полушутя говорил, что является профессиональным коллекционером книг. В 1930-х годах, когда его ухудшающееся финансовое и политическое положение сделало невозможным сохранение его внушительной библиотеки, он начал думать о себе как о коллекционере цитат. Было что-то грустное в том, как он зачитывал своим друзьям страницы из Пассажей
, охотно делясь разрозненными отрывками, награбленными им из редко кем посещаемых фондов Французской национальной библиотеки. По мере того как роскошные переплеты первых изданий уступали место мелким каракулям на случайных клочках бумаги, вырванных из блокнотов в парижских кафе, в его представлении о себе как о коллекционере какого-либо рода становилось всё больше горькой иронии.