Той ночью я проснулся в холодном поту от собственного крика, не зная, где нахожусь. Мне снились туннели, где жил Кольвеник. Я никак не мог догнать Марину, а потом увидел ее, с ног до головы покрытую черными бабочками; но когда они взлетели, под ними оказалась лишь пустота. И холод. Никакого объяснения — только разрушительная тень, которая вселилась в Кольвеника. Ничего, кроме абсолютной темноты.
Когда в комнату, разбуженные моими криками, вошли Сеги и Шеф, я не сразу узнал их. Сеги проверял мой пульс, а Шеф смущенно наблюдал за нами, уверенный, что его друг окончательно свихнулся. Они не отходили от меня, пока я не заснул.
На следующий день, не видев Марину уже два месяца, я решил вернуться в особняк в Саррье. Я не успокоюсь, пока не получу объяснения.
Глава двадцать шестая
Было туманное воскресенье. Голые стволы деревьев отбрасывали скелетоподобные тени. Колокола церкви звонили в такт моим шагам. Я остановился перед оградой дома и заметил следы шин на палой листве. Неужели Герман снова катался на стареньком «Такере»? Словно вор, я перелез через ограду и прошел в сад.
В полной тишине я созерцал громаду дома, который теперь казался совсем заброшенным и необитаемым. Посреди неухоженного двора я увидел велосипед Марины, валявшийся на земле, словно раненое животное. Цепь и руль успели сильно проржаветь. Глядя на эту картину, я подумал, что нахожусь перед древними руинами, в которых нет ничего, кроме старой мебели и призрачного эха.
— Марина? — позвал я.
Ветер подхватил мое слово. Я обошел дом в поисках черного входа через кухню.
Дверь была открыта. На столе не было ничего, кроме слоя пыли. Я прошел в комнаты. Тишина. Добрался до большого зала с картинами. Мать Марины смотрела на меня со всех стен, но для меня то были глаза Марины…
Тут я услышал за спиной чей-то всхлип.
В одном из кресел, неподвижный, словно статуя, скрючился Герман. Его неподвижность нарушали только слезы, которые текли по лицу. Я никогда не видел, чтобы человек его возраста так плакал. У меня кровь застыла в жилах. Бледный и осунувшийся, он отсутствующим взглядом смотрел на портреты. Он сильно постарел с нашей последней встречи. Костюм на нем был выходной, но грязный и мятый — бог знает, сколько дней он его не снимал. И сколько дней сидел так.
Я присел на колени перед креслом и взял Германа за руку.
— Герман…
Его рука была такой холодной, что я испугался. Вдруг старый художник обнял меня, дрожа, словно ребенок. У меня во рту пересохло. Я тоже обнял его и держал так, пока он плакал у меня на плече.
Тогда я испугался, что заключение его врачей было неутешительным, что надежда последних месяцев исчезла и Герман пытался излить свое горе. Я же задавался вопросом, где была Марина, почему не поддерживала отца в столь трудное время…
А потом старик поднял взгляд. Достаточно было посмотреть ему в глаза, чтобы все понять. Правда предстала передо мной с беспощадной отчетливостью, как суровая реальность после волшебного сна. Как холодный, отравленный кинжал, который ранил прямо в душу, без надежды на выздоровление.
— Где Марина? — спросил я почти шепотом.
Герману не удалось вымолвить ни слова. Да и не нужно было. Я понял по его глазам, кому на самом деле нужны были еженедельные визиты в больницу Сан-Пабло. Понял также, что доктор из Ла-Пас лечил не Германа. Понял и то, что радость и надежда, которыми лучился Герман по возвращении из Мадрида, совершенно не касались его собственного здоровья. Марина обманывала меня с самого начала.
— Болезнь матери… — тихо сказал Герман, — передалась моей Марине, дорогой Оскар…
Мои веки опустились, словно каменные плиты, и мир вокруг стал медленно рушиться. Герман снова обнял меня, и я расплакался как несчастный идиот в этом заброшенном зале старого особняка. Тем временем Барселону накрыла пелена дождя.
Из окон такси больница Сан-Пабло показалась мне городом, затерявшимся в тучах, с множеством заостренных башен и невообразимых куполов.
Герман переоделся в чистый костюм и теперь молча сидел рядом. У меня на коленях лежал сверток в самой яркой подарочной упаковке, которую можно было достать. Когда мы прибыли на место, лечивший Марину врач, некий Дамиан Рохас, оглядел меня сверху вниз и объяснил, как себя вести. Марину нельзя было утомлять. Нужно было показывать позитивный настрой и оптимизм. Это она нуждалась в моей поддержке, а не наоборот. Я пришел сюда не для того чтобы плакать и жалеть себя, а для того чтобы помочь Марине. Если эти правила были для меня невыполнимыми, возвращаться не стоило.
Дамиан Рохас был молодым врачом, едва закончившим обучение. Он разговаривал жестко и нетерпеливо, а со мной еще и не слишком вежливо. При других обстоятельствах я принял бы его за высокомерного кретина, но что-то в нем подсказывало, что такая манера поведения была лишь его способом выжить и как-то обособиться от своих пациентов.