Мы поднялись на четвертый этаж и пошли по бесконечно длинному коридору. Там пахло как в любой больнице — болезнью, дезинфекцией и освежителем воздуха. Как только я оказался в этом крыле здания и вдохнул этот смешанный запах, меня покинули остатки смелости. Герман вошел в палату первым. Он попросил меня подождать снаружи, чтобы заранее предупредить Марину о моем приходе. Я чувствовал, что Марина не захочет, чтобы я видел ее здесь.
— Пусть лучше я сначала поговорю с ней, Оскар…
Я ждал. Коридор представлял собой длинный проход с бесчисленными дверьми и отдаленным эхом голосов. Мимо молча проходили люди с искаженными от боли и горя лицами. Я то и дело повторял про себя наставления доктора Рохаса.
Они вроде бы помогали. Наконец, Герман показался из-за двери и кивнул мне. Я сглотнул и вошел в палату. Герман остался снаружи.
Палата была прямоугольным помещением, в котором солнце освещало лишь малую часть. За окнами на большое расстояние простиралась улица Гауди. Башни собора Саграда-Фамилиа делили небо пополам.
Внутри было четыре кровати, разделенных неровными занавесками, через которые было видно силуэты других посетителей, словно в китайском театре теней. Марина занимала последнюю кровать справа, рядом с окном.
Сложнее всего было выдержать ее взгляд в первые несколько секунд. Ее тут постригли под мальчика, и без своей пышной шевелюры девушка казалась обнаженной и беззащитной. Я больно прикусил себе язык, чтобы подавить слезы, поднимавшиеся из глубины души.
— Пришлось подстричься, — угадала она мои мысли, — для обследований.
Я увидел у нее на шее и затылке следы, на которые даже смотреть было больно. Я выдавил улыбку и протянул ей сверток.
— Мне нравится, — сказал я вместо приветствия.
Она взяла сверток и положила себе на колени. Я подошел и молча сел рядом. Она взяла мою руку и сильно ее сжала.
Марина похудела. Даже под больничной сорочкой белого цвета было видно торчащие ребра. Под глазами залегли темные тени.
Губы превратились в тонкую сухую полоску, а глаза с пепельным отливом больше не блестели. Непослушными руками она раскрыла сверток и достала оттуда книгу. Полистав ее, Марина с любопытством посмотрела на меня.
— Тут все страницы пустые…
— Пока — да, — ответил я. — Но мы с тобой знаем одну интересную историю, которая может лечь в основу этой книги…
Марина прижала книгу к груди.
— Как там Герман? — спросила она.
— Хорошо, — солгал я. — Немного устал, но держится хорошо.
— А ты? Как ты?
— Я?
— Нет, я. Кто же еще?
— Со мной все хорошо.
— Еще бы ты ответил по-другому, после наставлений сержанта Рохаса.
— Я скучал по тебе.
— Я тоже.
Слова повисли в воздухе. Довольно долго мы в молчании смотрели друг на друга. Я видел, что Марина постепенно теряла безупречное самообладании.
— Ты имеешь право меня ненавидеть, — сказала она наконец.
— Ненавидеть? За что?
— Я обманула тебя, — ответила Марина. — Когда ты пришел вернуть часы Германа, я уже знала, что больна. Но мое эгоистическое желание иметь друга победило… и боюсь, в какой-то точке мы сбились с пути.
Она посмотрела в окно.
— У меня нет к тебе ненависти.
Она снова сжала мою руку, а потом поднялась и обняла меня.
— Спасибо за то, что был мне самым лучшим другом, — прошептала она мне на ухо.
Я стал задыхаться. Захотелось как можно скорее убежать оттуда. Марина изо всех сил прижалась ко мне, а я попросил ее ни за что ни за что не замечать, что я плакал. Иначе доктор Рохас шкуру с меня спустит.
— Если ты ненавидишь меня только чуть-чуть, он не будет против, — сказала она. — Уверена, это пойдет на пользу моим лейкоцитам. Или как их там.
— Значит, только чуть-чуть.
— Спасибо.
Глава двадцать седьмая
За несколько недель Герман Блау стал моим лучшим другом. Как только в половину шестого заканчивались занятия в интернате, я бежал к старому художнику. Мы брали такси до больницы и сидели с Мариной весь вечер, пока медсестры нас не выгоняли.
Проходя от Саррьи до улицы Гауди, я увидел, что зимой Барселона кажется самым унылым городом на свете. Истории, которые рассказывал Герман, и его воспоминания, стали моим собственными.
Много времени мы проводили, ожидая в пустынных коридорах больницы, и Герман делился со мной переживаниями, о которых не знал никто, кроме его покойной супруги. Он рассказывал мне о годах учебы у маэстро Сальвата, о своем браке и о том, как Марина помогла ему пережить утрату жены. Он поведал мне свои страхи и сомнения. Сказал, что все, в чем он был уверен всю свою жизнь, оказалось иллюзией, а многие уроки, которые судьба его уготовила, никому учить не стоит. И я, в свою очередь, впервые поговорил с ним откровенно — о Марине, о своих мечтах стать архитектором, — и это в те дни, когда я вообще перестал верить в какое-либо будущее для себя. Я рассказал ему о своем одиночестве и о том, как до встречи с ними мне казалось, что я попал в этот мир по ошибке. А еще о том, как мне страшно было их теперь потерять. Герман выслушал и понял меня. Я знал, что мои слова были лишь попыткой разобраться в собственных чувствах и дать им волю.