В Гефсиманском скиту[595]
, деревянной церкви 18 века — служба, как в Катакомбах. Несравнимо красивее, лучше, значительнее напевы монастырского скитского богослужения (чем в приходских церквях).А хорошо, что все это было, и хорошо, что прошло. Ведь он не Флоренский, не Фаворский и не Мансуров. При их имени и не придет и в голову магическое «а потом?», какое неизбежно является при всем очаровании Иоанна. Радуга, Фата Моргана, все чудесное на свете, но какого-то веса нет. Ах, не знаю, о чем это я говорю.
Варвара Мирович
Нездоровится. Нет сил ни на сон, ни на бодрствование. Засыпаю только, когда Вавочка положит мне на лоб руку.
Сегодня в моей комнате с кафельной лежанкой дошкольницы по очереди рассказывали сказки. Устала от них (много их). Вавочка в утешение потом прочла мне несколько баллад Жуковского (Лида заразила нас своим увлечением его «кованым стихом» в балладах, особенно в «Смальгольмском бароне»[596]
и затопила печку. Чисто в комнате, тепло, тихо. Вавочка сказала сегодня, что она знала на своем веку мало людей, которые умели бы так сильно, радостно и ненасытно радоваться стихиям мира, как я. А мне все кажется, что мало, что я не знаю какой-то полноты радости прекрасному земному. Куда уж тут до небесного, когда и на земле-то не тверда на ногах. Дал бы Бог язычницей-то сделаться по-настоящему.Но почему же, почему мне мало Иоанна? Вот я подумала, — ну вот он — все прекрасное земное, а потом-то что же? Вот это «потом» и есть то, чего я не знаю и что я люблю в Мансурове, во Флоренском, в Фаворском, даже в Михаиле Владимировиче, (которого я совсем не люблю, между прочим, а только как-то объективно ценю, уважаю и вообще верю, что он очень хороший). Что же это такое? Какое-то движение, своя линия, свой путь (неприятно здесь слово «путь», не то теософками, не то народниками, не то какой-то пользой пахнет).
Фаворский — вот уж сам свой, монолитный и кристальный, настоящий человек (как был задуман человек, так вот он и есть, ничуть не исказился, его даже и высокая культура не испортила, а только утончила, сделала еще лучше, чем он был задуман). Богом? Его не развеешь, не разобьешь. (Может быть, даже и об угол не расшибешь в каких-то случаях). Я его почти совсем не знаю, а очень люблю. Светлый брат. И я бы хотела, чтобы он был моим другом и чтобы я была его другом. Может быть, чтобы было похоже на то, что у него есть к Наталье Дмитриевне, — конечно, не то же самое, потому что ее-то он любит, но хоть, чтобы было похоже.
А этот? Что это? Дитя, стихия, неуемный Великолепный кусок прекрасного земного, по-детски потянувшегося к чему-то, чего сам не знает, а просто подвернулось ему на глаза. Дерзкий он, неуемный, все сразу хочет, а выбора-то и нет! И беспомощный. Он пропал бы сию же минуту, если бы Нина Яковлевна оставила бы его. Пропал бы сию же минуту без жены, без няни, без крепкой руки, которая держит его за ухо, а сам-то огромный, кажется — двинет, шевельнется, и мир перевернет. То-то и дело, что не повернет по-своему, просто кувырнет и сам кувырнется, дай ему только волю. Сам не знает, чего хочет. Радоваться? Ну, не беда, если и не дотянется за попавшей на глаза игрушкой. Жизнь не обидит его и сейчас же пододвинет другую.
Ой, устала. Сегодня и завтра, дни и ночи самой глухой зимней поры, в понедельник день и ночь переменятся, и ночь уступит дню на две минуты, а потом будет все сокращаться и совсем отодвинется с главного места. Но сейчас глухая пора, вероятно, такая самая, какая ко мне пришла, лечь бы тихонько и не двигаться. Не вижу, не слышу, не помню.
…Если бы пришел он опять, неуемный, и позвал бы опять в лес, — я бы уже не послушалась.
Хотела бы ли я, чтобы он был так же внимателен? Да, в лес я уже не пошла бы.