Коля приехал на 4 дня. Очень рад мне. У Заутрени в Храме Христа Спасителя — я, Вавочка, все Добровы, и Володя, и Коля Митрофановы (родственники Добровых) — воронежские наши гимназисты. Володя, кажется, моложе на год-два моего старшего брата Николая.
В храме очень много народу, тесно, много солдатских шинелей, свечей. И где-то — недосягаемое ни слуху, ни зрению — богослужение. Вдруг резкий серебряный, какой-то нездешний крик. Ни на что на свете не похоже, легкий, серебряный, вверх летящий крик. Женщины в платках все вдруг начали плакать, я с удивлением почувствовала, что и я едва удерживаюсь от слез, а Шура неожиданно резко сказала вполголоса:
— Ох, уж эти мне истерички!
Она сказала это о кликуше. Филипп Александрович объяснил мне, что это нервное заболевание.
Фейерверки, огни свечей, тепло и темно было. Звон колокольный. Долго, молча от красоты, смотрели на освещенный Кремль, на Москву-реку. Окаменевшие века, сказочная красота, огни, отраженные в реке. Несколько мгновений отменилось как-то время. Я вспомнила (почувствовала) все прошлые заутрени, вёсны, свежесть ночи, звоны, и не только те, что сама видела и жила, но и вообще — прежние, и даже будущие. Это было очень большое и хорошее (космическое?) ощущение. Нет слов, чтобы рассказать о нем. Все есть, было и будет! Какая высь в душе просторная. Невыразимое ощущение неповторимости (вот, вот, вот!). Как бьется сердце эти мгновения, может быть, придется и потом видеть и слышать Москву на заре с этими же или с другими.
Странно, что в таком поместительном, большом, удобном доме Добровых всего только семь комнат (не считая двух комнат для прислуги и огромной кухни). В одном кабинете Филиппа Александровича могло бы поместиться четыре просторные комнаты. Надо непременно описать этот самый дорогой для меня дом в Москве. Их дом кажется мне очень московским домом — в Малом Левшинском, на Пречистенке. Я люблю все эти переулки и улицы — от Поварской до Остоженки. Эту часть Москвы, включая и бульвары: Пречистенский и Никитский, и Тверской до памятника Пушкину, против Страстного Девичьего монастыря, я знаю лучше, чем всю остальную Москву.
В Киев к Михаилу Владимировичу уезжает Вавочка. Уезжает на фронт Сережа Предтеченский. Уезжает Николай Григорьевич.
Сегодня ночью он был почти моим мужем. Ну, не так уж страшно, конечно, но он был очень рад мне. Ему стало нехорошо, я хотела помочь ему, успокоить, а он сказал, чтобы я ушла, а то ему очень плохо. А когда я хотела уйти, он сам же не отпускал.
— Коля, мне последнее время трудно с тобой и хочется спрятаться от тебя, чтобы ты спрятал меня от себя самого.
Он затих. Я рассказала ему о детских своих фантазиях, о нем и о мамочке, о том, что я жалею, что мама не была счастливой. Оба ее замужества ужасны, и мне так жаль, что вы оба недопоняли, что, может быть, вы любили друг друга.
— И твое теперешнее внимание ко мне — ты сам этого не понимаешь — это твое недовоплощенное отношение к маме, перекинулось на меня. И ты меня очень любил в детстве. А меня большую ты совсем не знаешь, я еще и сама не знаю себя. Но я не мама, и было бы только несчастье, если бы ты запутался вот в этом моем «золотом руне», как ты называешь мои косы, и во всем таком.
Он задумался так глубоко, что и не заметил, как я ушла.
Шура Доброва. Трудно и тяжело, когда долго не видимся. Быть вместе — радостно, хорошо, надо. Растем в присутствии друг друга. И ничего друг от друга не ждем и не требуем. Я очень люблю Шурочку.
Вавочка (Варвара Григорьевна) — самый близкий мне человек, вне определений, вне возраста.
Николай Григорьевич — на особом положении. При близости, почти страшной, он совсем не знает меня. И все детство я пряталась внутренне от него, хотя он очень баловал и любил меня. Не хотела с ним говорить даже о книгах, которые он же прекрасно выбирал мне для чтения. И я не умею помнить и думать о нем. Я как-то уж очень привыкла к нему, как к какому-то аксессуару своего детства. «Это и ужасно» — как-то подумал он вслух, не давая себе отчета в своих словах.
Проводила Колю в Воронеж. Он попросил меня проводить его на вокзал, в вагон и чтобы никого больше не было. Он был очень растроган, трогателен и добр. Он все-таки готтентот.
— Я хочу, чтобы все твое было моим — и время, и мысли, и жизнь. Вот уеду и поймешь, что меня нет. Хочу, чтобы ты меня запомнила, Лисенок, на всю жизнь, и знаю, что никогда не будет этого.
— Забыть тебя и о тебе — все равно, что забыть о своем детстве. — Да, да, не правда ли? Но тут он вспомнил какие-то строки из «Цыган»: «Кто сердцу юной девы скажет, люби одно, живи одним»[280]
.Мне его жаль, и не только речь о фронте и скомканной войной его судьбе, а так просто жаль.
И я промолчала шутку — не шутку, а то, что подумалось в ответ на эту строчку стихов. Никто и не скажет, все равно без толку — люблю все на свете.
Шура о Сереже Предтеченском:
— Ох, уж эти мне дружеские отношения! И что за рок проклятый, всегда кончается одним и тем же!