С лучиной под гарнцем или горлачом, чтобы ветер не погасил, идут через двор в хлев. Темень... В хлеву стоит корова и жует жвачку. Овцы лежат у стенки, тесно прижавшись друг к дружке. Одна из них жует соломинку, быстро вбирая ее беззубым ртом, губами. Повернула голову на свет. Глаза сверкают, как у кота в ночи, словно в них пьшает кроваво-красный огонь. Надо ловить: расставив руки, надо хватать за бока, за шерсть... Разбегаются...— лови их! Поймали. Бьется в руках, вырывается... Тянут, зажав ногами шею. Знает ли она, что на смерть ведут? В хате топает копытцами, упирается. Просыпаются дети. Они хотят смотреть, а на них кричат, и они лезут на печь, где можно лежать на тепленьком и смотреть, как будут резать. Нож наостренный. Корытце мать подставляет под шею. «Держи за передние ноги»,— тревожно говорит отец. Затем круто назад откидывает овце голову. Лявонка, лежа на теплой печке, отворачивается — не может этого видеть. Трепещет зарезанная овца все слабее. Едва-едва. Пустили: освежевалась овца. Голова откинулась, ноги коченеют, вытянулись. Отец стоит с засученными рукавами, с ножом в крови. И пальцы его в крови — словно убийца, насупленный и сердитый. Смотрит вниз на овечку, отдыхает и ждет, когда она затихнет. Потом взял за ногу, за копытце и надрезал кожицу колечком, точно так же, как мальчишки надрезают на лозе кору, делая дудку. И вторую ножку, и все ножки. Потом завернул на ножках кожицу. Мясо белое... Просунули палку под жилы в задних ногах, к палке привязали веревку, перекинули через шест у потолка и стали тянуть. Подтянули овцу за ноги довольно высоко, кровавой головой вниз,— выше, ниже, чтобы ловчее было обдирать. Привязали. Голова болтается, кровавит. Отец подпоясался материным фартуком и стал разрезать кожу по брюху, от шеи до самого хвоста. Потом, помогая ножом, пальцами и кулаками, принялся отделять кожу от мяса. И кожа все более отделяется, как отставшая кора весной. Смешная стала овца — без шубки... Растянули шкурку на полу, шерстью вниз, посыпали крутой солью, густо-густо, свернули и на время оставили под скамьей. Позже повесят ее на шест, а всякие там скрюченные кончики — ножки, голову, хвостик — растянут лучинками, чтобы лучше сохли. Шест висит у самого потолка, возле печки, где тепло. Подсохнет шкурка — отдадут выдубить, будет Лявонке кожушок.
Но еще надо потрошить... Мать поближе подставляет корыто...
— Ой-ой-ой! Суягная! — стонет отец.
— Как же мы обманулись? — удивляется мать.
Отец вываливает вместе с каким-то пузырем и опускает на пол, очень осторожно, двух скользких ягнят. У них черная и красивая, как у господ на воротниках, короткая вьющаяся шерсточка. И очень большие, крупные головки.
Рассматривают их. Отец говорит: «Были бы бараны... не жалко!»
И Лявонке становится больно от такой жестокости. Вот так, не при этом сказано, и люди... Как те резаные овцы, фу, страшно и неприятно... Жить лучше, жить лучше, пока живется.
О, милые дни детства!
Пошли молотить. Слепой дедуня и тот, чтобы не быть лодырем и дармоедом, сидит над корытом: джир-джир-джир!..— и трет на терке картошку. Нащупает в миске в воде, достанет из воды, отряхнет картофелину и на терке — джир-джир-джир! — пока в руке не останется такой крохотный кусочек, что и зрячему можно пальцы оцарапать, и только тогда бросает его в ушат.
Тертая картошка медленно ползет в корыто мягкой серо-красной кашей с розовой жижей внизу.
Эх, почему это дедуня, мужчина, не стесняется, занимается женской работой? Ведь его никто не принуждает, даже сердятся, что никого не хочет слушать и не уважает свою старость, свою слабость...
Лявонка просыпается, прислушивается к этому монотонному джирканью, лежит тихо и думает...
Давно прошли те дни. Давно помер дедуня, так и не дождавшись лучших времен...
Вырос его любимый Лявонка, набрался сил, повидал свет...
А что он может изменить в жизни? Где они, те лучшие деньки?
И вот опять, как когда-то, лежит тихими рассветами в сумрачной хате, лежит и думает, да только не испытывает уже прежней радости жизни.
— А где же те надежды, а где же та борьба? Сгореть от стыда можно!
Нет, надо еще жить, надо двигаться вперед. Надо сейчас же встать и пойти помочь, родителям молотить.
Прочь все мысли!
Лявон встал — один во всей хате, даже как-то жутко. Отыскал впотьмах корец на посудном шкафчике и вышел в сени напиться.
Жажда разобрала за ночь, после дороги и деревенского ужина. С удовольствием напился. Вышел на крыльцо, посмотрел на небо. Ясная погода, звезды мигают, деревья дремлют, крыши спят... Прихваченный за ноги холодком, вернулся в хату.
Совестно спать, хотя и очень хочется. Ведь надо пойти в гумно, подменить в работе мать. Стал обуваться, надел вместо своего пальто отцовский жупан, ведь там будет пыльно. Аккуратно прикрыл дверь и вышел во двор, затем через калитку и сад подался к гумну.
Сад тихий, сонный... И яблоньки спят, и листочки на груше грезят потихоньку, сквозь сон... Но нет уже той сладости, какая была в детстве, нет, нет... Притупилось восприятие, наступила проза жизни.
***