Итак, после ожесточённых и затяжных конфликтов, связанных с религиозными и гражданскими войнами XVI–XVII веков, XVIII век стал периодом, когда население многих европейских стран впервые стало свидетелем длительного периода внутреннего мира. Поэтому они, наконец, смогли разглядеть лежащую в основе новой экономической жизни структуру, ритм или систему, которая сильно отличалась от прежней «воинственной» политики дворов и аристократий Европы. Это и был контекст, в котором люди впервые смогли начать обсуждать смысл и последствия жизни в коммерческом обществе, или в том, что сейчас мы называем «капитализмом». По всей Европе в период между концом XVII и началом XIX веков наблюдался рост рыночной активности в таких масштабах, что в истории экономики он стал называться «промышленной революцией». В таком обществе стали отчётливо видны «несчастья», регулярно сопровождающие жизненный цикл наёмных работников. Впервые можно было увидеть, что эти «недуги» являются частью закономерностей, которые предшествуют особенностям темперамента или поведения конкретных индивидуумов. В результате этого привычное отношение к бедным как «испорченным» и «греховным» начало меняться. Ещё в конце XVII века Джон Локк (1632–1704) отметил разницу в процветании между английской экономикой и любой другой экономикой в мире. Современные нации, даже если они бедны ресурсами, в отличие от до-современных могут прокормить своё население, не прибегая к завоеваниям, благодаря растущей продуктивности земли. То же самое повторил А. Смит в начале своей книги «Исследование о природе и причинах богатства народов» (1776) три четверти века спустя.
Но ценой за те возможности, которые были предоставлены этим изменчивым коммерческим миром, была готовность жить на «свой страх и риск». Несчастья, с которыми приходилось сталкиваться отдельным людям, не ограничивались взлётами и падениями, связанными с «естественным» циклом жизни любого человека. Постоянное развитие разделения труда и расширение рынка означали, что занятость ни одного человека не может считаться полностью гарантированной. Таким образом, даже богатым всё время напоминали, в том числе в рамках набиравшего обороты дискурса о демократии, что их гегемония носит временный и условный характер. В политическом плане это проявилось в появлении зачатков социального обеспечения как основы гражданства. В результате этого были подняты следующие вопросы:
– Следует ли оставить попечение о благополучии бедных на усмотрение благотворительных организаций, или оно должно быть законодательно отрегулировано?
– Следует ли доверить каждому человеку самому заботиться о своём собственном благополучии и быть готовыми без посторонней помощи использовать свои личные ресурсы при столкновении с жизненными невзгодами, неприятностями и даже неопределённостями?
– Следует ли замедлить или даже ограничить развитие международных рынков с помощью государственного контроля или социальной защиты?
– Следует ли отказаться от индивидуализма, подразумеваемого либеральным термином laissez-faire, и заменить его новым чувством взаимозависимости и взаимопомощи между богатыми и бедными, напоминающим в какой-то мере то, что когда-то предположительно существовало в феодальном мире? Должны ли люди пытаться создать новое чувство всеобщей духовной общности?
– Следует ли пытаться полностью исключить случайность путём создания схем сотрудничества или формирования одной большой ассоциации производителей или потребителей? Либо правительства должны учиться жить в мире случайностей, но при этом устанавливать эффективный контроль над их последствиями посредством всеобщей и всеобъемлющей системы социального страхования?
Эти вопросы, похоже, до сих пор с нами. Они были впервые сформулированы именно в 1790-х годах, во времена Французской революции, когда появились правдоподобные очертания мира без постоянного изматывающего всеобщего дефицита, в котором вполне предсказуемые жизненные невзгоды больше не должны ввергать страждущих в хроническую нищету или крайнюю нужду. Эта идея отнюдь не была очередной версией сказки о «молочных реках и кисельных берегах». Это также не было и обновлением Утопии. То, что было выдвинуто, не было ни ностальгией по потерянному «золотому веку», ни мечтой о недостижимом месте, ни перевёрнутым с ног на голову миром реальности, ни апокалиптическим описанием. Это было новое социальное мироустройство – общество, в котором сирота, родитель-одиночка, безработный, заболевший, старик, потерявший кормильца, погорелец и т. д. освобождались от этого бремени по закону.
Причины такого оптимизма были в самых общих чертах изложены маркизом де Кондорсе в его «Эскизе». В противовес тем, кто утверждал, что пропасть между богатыми и бедными является неизбежной частью или чертой «цивилизации», Кондорсе утверждал, что неравенство в значительной степени следует приписать «несовершенству социального искусства», конечной целью которого было бы реальное равенство людей – как между нациями, так и внутри них.