Да и не один Шекспир, не один Пушкин, не один Мольер, а вся наука, вся литература за несколько веков подготовляет нас к этому «новому», как вы его называете, учению. В душе мы давно уже его приняли и с ним согласились. Мы только громко не хотим его признать, ибо оно разрушает все наши законы, все наши религии, весь тот древний склад жизни, которым мы живем. Мы до сих пор не вышли еще из средневековых идеалов. Нам жаль расстаться с адом, который мы также живо представляем себе, как и Данте; с тем раем, который в нашем воображении столь же бесцветен и скучен, как и дантовский. Но время идет, и мы заканчиваем собою Средние века. Новый мир начнется тогда, когда люди осмелятся, наконец, провозгласить, что нет ни грешников, ни праведников, а лишь больные и здоровые люди. Что здоровый человек найдет рай и на земле, а больной живет в таком аду, какой не приснится самому пылкому воображению. Только тогда поймем мы Евангелие. Всё это время, все эти девятнадцать веков, мы совсем его не понимали, а лишь хранили, чувствуя, что оно нам со временем понадобится. Нам ясна станет любовь Христа к «грешникам». Мы и сами будем жалеть этих больных. Ведь не приходит же нам на мысль ненавидеть сумасшедших, сердиться на них или же наказывать их. Так же станем мы относиться ко всем злым, сладострастным, завистливым людям, глубоко их жалея за тяжелые недуги. Учение Христа, столь трудно раньше выполнимое, станет легко и понятно.
– Позвольте, а как же убийцы? Их тоже прикажете пожалеть и умиляться их душевным страданьям?
– Прикажу. Убийцы – наиболее тяжелые из всех душевнобольных и заслуживают особенного внимания. Не знаю, как вы, а я с величайшим интересом читаю отчеты о смертных казнях. Во Франции всякого приговоренного тотчас осаждает туча репортеров. В мельчайших подробностях сообщают они публике, что́ убийца съел, сколько выпил, как спал, что сказал. В этой погоне за лишней строчкой часто дают они драгоценные факты. Вот, на днях, читал я, как в одном провинциальном городке гильотинировали отцеубийцу. Зарезал он старика отца чрезвычайно хладнокровно, чтобы поскорее получить после него маленькое наследство. Попался очень скоро, как и вообще попадаются эти больные люди. Сидя в тюрьме, поражал всех своим глубоким равнодушием к убитому отцу, да и к собственной судьбе. Приговор его на минуту ошеломил, но тотчас же он наивно и доверчиво сообщил своим сторожам, что надеется сохранить бодрый вид на эшафоте, лишь бы ему перед выходом дали выпить белого вина и черного кофе. Это желание показать себя перед другими молодцом – одно из примитивнейших людских чувств. Чем ниже развитие человека, тем больше ценит он похвалу соседа. У натур высших интерес к общественному мнению всегда понижается, а иногда и совсем пропадает.
Желание убийцы исполняется. Выпив вина и кофе, выходит он из тюрьмы молодцом в сопровождении священника, который ни на минуту его не покидает. Взойдя на эшафот, убийца обращается с речью к собравшемуся народу, уверяет его, что раскаивается в совершенном им тяжком преступлении и жертвует полученное наследство на добрые дела. Всё это – фразы, внушенные ему священником для назидания публики. Преступник повторяет их, как попугай, всё ради того же общественного мнения. В душе он никакого раскаянья не чувствует, иначе, конечно, не выказал бы раньше того равнодушия к отцу, которое так изумляло его тюремщиков.
Комедия, наконец, кончается. Убийца, довольный своей благородной позой, повертывается, видит нож гильотины, и в нем просыпается зверь. Он рвется, кусается, кричит и борется; он дорого продает свою жизнь. Четыре других зверя накидываются на него и тащат под нож. Народ сумрачно наблюдает отвратительную сцену и молча расходится.
«Народ, – пишет наивно репортер, – присутствовал при торжестве правосудия, но вместо радости испытывал тяжелое чувство неудовлетворенности».
Еще бы же нет! Какие законы не изобретайте, какие религии не придумывайте, инстинкт человека и был, и будет единственным верным законом и религией. Инстинкт подсказывает ему, что он совершил ошибку. Человек не понимает, в чем именно ошибка, но мучается ею.