Крытая терраса приветливо светилась огоньками. Звуки модных вальсов и опереток лились оттуда. За круглыми столиками сидело немало народу. Всё это была обычная монтекарловская разнокалиберная публика. Корректные англичане в смокингах; немцы, заигравшиеся в рулетку и опоздавшие на поезд в Ментону, ужинавшие в обществе своих толстых жен в безобразных, канареечного цвета, блузах и шляпах, съехавших насторону. Хорошенькие, сильно подкрашенные девицы в вечерних открытых туалетах, входившие со скучающим видом и не глядя, сбрасывавшие свои роскошные манто на руки лакеев. Они садились за стол и с брезгливой миной изучали меню. То были содержимые рулеткой дамы, из тех, про которых французы говорят, «qu’elles ne sont pas fixées»[179]. На их молодых, унылых лицах ясно читалось глубокое утомление роскошной, вечно одной и той же жизнью.
Посреди террасы ужинала странная компания. Мужчины в поношенных жакетках и ярких галстуках, в пыльных сапогах, с грязными ногтями. Дамы рыжие, вульгарные, крикливые. Весь стол их был заставлен изысканными блюдами, которые они ели вперемешку, не позволяя уносить их лакеем. Лангуста, спаржа, страсбургский пирог, огромная земляника, ананас, шампанское и ликеры – всё это елось неумело и неряшливо. Прочие посетители смотрели на них с недоумением; прислуга перемигивалась. Но более всех были возмущены элегантные французы, что сидели рядом с Ириной.
– Vous verrez qu’ils se moucheront dans leur serviette et embrasseront les femmes au dessert[180], – говорил пожилой француз, внимательно разглядывая их в лорнет.
– Ma foi, j’ai envie de téléphoner au commissaire de police[181], – отвечал другой, – наверно, кого-нибудь зарезали на большой дороге и тотчас, сгоряча, побежали в ресторан насладиться благами жизни.
– Повезло в рулетку, – завистливо вздыхая, говорил третий, – таким всегда удача!
Ресторан, между тем, наполнялся. Вошли две пожилые англичанки с отвислыми щеками и тройным подбородком, небрежно одетые, но в тысячных бриллиантах и мехах. Эти благородные леди столько видали и испытали в своей жизни, что сохранили интерес лишь к двум огромным собакам, которых они, вопреки правилам, привели с собою в ресторан. Псы рвались у них из рук, вылезали из ошейников и совали морды в тарелки ужинающих. Те протестовали, но безуспешно: слуги, видимо, обожали этих собак, ласкали и называли их по именам. Метрдотель отвел англичанкам лучший стол и, почтительно наклоняясь, принимал заказ. Музыканты в красных с золотом кафтанах заиграли с новым рвением. Скрипка то пела, то плакала, то танцевала. Некоторые посетители аплодировали; другие подзывали скрипача и давали ему на чай. Увы! Этот артист, извлекавший из своей скрипки столь прелестные звуки, с восторгом принимал подачки.
Рядом с Гжатским, облокотясь на стол, сидел в задумчивости молодой и красивый немец. Он пришел раньше всех и заказал на двоих тонкий ужин. Шампанское давно уже стояло в холодильнике, алые розы были разбросаны по белоснежной скатерти, а «она» всё не шла. Бедный немец волновался, вскакивал, выбегал на крыльцо и в десятый раз принимался допрашивать метрдотеля, которому успел сильно надоесть.
– Mais, m-r le baron, j’ai déja eu l’honneur de vous dire, – устало отвечал он ему, – viendrai, si je puis – tel est le message, pris au téléphone[182].
Соседи подсмеивались, лакеи с улыбкой посматривали на бедного молодого человека. Шампанское два раза уносили и приносили обратно, публика редела, музыканты доигрывали последние пьесы, когда, наконец, к крыльцу подъехала коляска. Влюбленный с восторгом бросился навстречу входившей блондинке в белом платье и такой же шляпе. То была Гретхен, голубоглазая и нежная, из тех французских Гретхен, что редко доходят до падения, а всю прелесть любви видят лишь в одном «минодировании[183]». Смутно чувствуют они, что в нем главная их сила, и не спешат уступить.
– Нашел в кого влюбиться, бедняга, – жалел барона Гжатский, – у ней на грош нет темперамента.
Но «бедняга» чувствовал себя на седьмом небе. Он угощал свою даму, подливал ей шампанского, сам почти не ел, с нежностью смотрел на Гретхен и глубоко вздыхал. Он был бы смешон, если бы не искренняя страсть, которой светилось всё его молодое и наивное лицо. Облокотясь на стол, он в чем-то горячо убеждал свою даму и вдруг вполголоса задекламировал.
– Сейчас виден немец, – смеялся Гжатский, – пора нам уходить, не то придется прослушать всего Гёте.
Но Сергей Григорьевич ошибался. Молодой человек на недурном французском языке декламировал известное «Déclaration» Richepin[184]: