С Францем мы теперь виделись ежедневно. Только сейчас я поняла, что никогда не рассказывала ему про Ушку. Может, она это чувствовала? Что я предала ее? Франц олицетворял прекрасный контраст всему, что я переживала дома. Особенно меня смущали рассказы матери. С одной стороны, она рассказывала об огромной, эпохальной любви к моему отцу, которую, как она подчеркивала, растягивая слово во всех направлениях, нельзя было назвать иначе, кроме как «роковооой». С другой стороны, запихивала себе в рот всякую дрянь, носила дешевые парики поверх редеющих волос, практически ежедневно копалась в ужасной одежде на распродажах в Вулворте – спонтанные покупки никому не нужных вещей, которые нередко оказывались в мусорном ведре прежде, чем успевали вытеснить не менее сомнительные экземпляры из ее шкафа.
Отец же лишь многозначительно обо всем молчал, как и подобает большой любви, и с одной стороны, это злило, но с другой – меня не касалось. Подробные объяснения Франца тоже не помогали. В подобных обстоятельствах его образование, скорее, пугало меня, а порой даже отталкивало, но виду я, разумеется, не подавала. Наоборот, чем меньше я его понимала, тем внимательнее слушала. Он не должен был заметить. Я не могла выставить себя дурой.
– Думаю, это все невротическое. У твоей матери типичный комплекс Электры.
Мы сидели на берегу озера в Тегелорте, неподалеку от паромной пристани. Я хотела показать ему Шарфенберг хотя бы издалека.
– Что ты имеешь в виду?
– И она передала его тебе.
– Что?
– Ну, комплекс Электры.
– Какая дерзость.
– Да… Или даже хуже.
– Нет, я о твоих словах.
– Почему же?
– У меня нет комплекса Электры, а если и есть, откуда тебе знать? Кроме того, это мое личное дело, и тебя не касается.
– Это интерпретация…
– Серьезно? Меня не интересует, чем бы оно ни было.
– Но ты же сама говорила, твой дедушка…
– Оставь моего дедушку в покое, это лишь отговорки.
– Отговорки? Зачем?
Это была наша первая ссора. Я так разозлилась, что не хотела его видеть еще несколько дней. Разозлилась, как на Ушку, словно она во всем виновата. Думаю, я странным образом начала смотреть на Франца ее глазами и проклинала за это их обоих. Я уже не понимала, что со мной происходит. Как и у матери, мои эмоции и связанное с ними настроение менялись мгновенно. Ее вопрос не выходил из головы. Был ли у меня парень? А если да, почему мы до сих пор не поцеловались?
Я ему не нравилась?
Не вызывала желания?
Его столь восхищавшие меня поначалу проницательность и пытливость превратились в моем воображении в невидимую преграду, стену, которую он возводил вокруг себя с каждой новой книгой и мыслью, – и мне все сильнее хотелось ее разрушить.
Однажды он подарил мне книгу. Протянул, словно под обложкой скрывалась его душа. «Посторонний», некоего Альбера Камю. В начале книги молодой человек провожает гроб своей матери и все время скучает по дороге, пока наконец – вероятно, от скуки – не убивает кого-то, пронзив ножом, просто из-за слепящего солнца. Такие дела. К тому же он постоянно ставил мне «Зимний путь» другого Франца[26]. Вновь и вновь он зачарованно слушал первые строки. «Чужим пришел сюда я, чужим и ухожу».
– Думаю, у тебя Эдипов комплекс, – сказала я.
Мы снова сидели возле кафе-мороженого в открытом бассейне в Любарсе. Белое и мягкое сливочное мороженое снова сочилось из блестящего серебряного автомата.
– Возможно, – к моему удивлению ответил он. – Но вместе с тем все сложнее.
При этом он так вздрогнул, что его мороженое упало на землю.
– Ой, прости, – сказала я.
Проявилась одна из моих самых неудобных черт – я постоянно извинялась за все подряд. Неудобных для меня, ведь я знала: в большинстве случаев никакой моей вины нет. Особенно абсурдно получалось, если речь шла о промахах других людей, как в этом случае. Пришлось согласиться с Францем: все сложно, очень сложно. Я тоже чувствовала себя чужой, но уже довольно долгое время, и мне не хотелось постоянно это обсуждать – я радовалась, что теперь не одна. В другой раз он снова заговорил о Кафке, поскольку Камю написал о нем нечто «новаторское, действительно совершенно новаторское». Чем громче распинался Франц, тем скучнее мне становилось его слушать. К сожалению, тогда я не понимала почему.
А еще Камю написал философское эссе о каком-то Сизифе, и Францу было очень важно, чтобы я его прочитала: там ставился вопрос, стоит ли жизнь труда быть прожитой и, если да, почему – для Камю и для него это был единственный важный философский вопрос. Мне казалось, я для себя давно на него ответила, по крайней мере, после знакомства с Францем. Поэтому я выпрямилась, напряглась всем телом, слегка запрокинула голову, прикрыла глаза и попыталась невинно и вместе с тем невероятно соблазнительно улыбнуться.
– Нет, единственный важный вопрос – когда ты наконец меня поцелуешь.
Франц изумленно на меня посмотрел. Его лицо очень сильно побледнело, словно он вот-вот умрет на месте, но все-таки немного счастлив – по крайней мере, так мне тогда казалось.