– Последнее время чувствую себя ребенком, которого лет до пяти держали в комнате, и он считал, что комната и есть весь мир. А потом все оказалось немного больше.
Не говоря ни слова, старец встал с кровати и подошел к мертвому холодильнику. Когда же, открыв его, он извлек оттуда пол-литровую бутылку с прозрачной жидкостью, Голдстон едва не рассмеялся. Бесспорно, то было еще одно чудо.
– На, выпей, – налив самогон в стопку с потемневшим от времени стеклом, монах протянул ее гостю. – Господь с нами тоже пил. А я уж и подавно. Знаешь, кем в первой своей жизни был? Никогда не угадаешь… К семинарии и близко не подходил. До тридцати пяти лет работал в институте, придумывал двигатели для ракет. А как Советский Союз распался – словно пелена с глаз упала. Вот она, никчемность нашей видимой жизни. Было большое, сильное государство – и не стало его, потому как люди перестали в него верить. Вера – то, чего увидеть и потрогать нельзя – оказалась важнее танков и атомных станций.
Пятьдесят грамм самогона Голдстон выпил, цедя огненную жидкость сквозь губы и с наслаждением ощущая, как тело с каждым глотком становится легче, воздушнее. Словно действительно наполняется
– Когда рождается человек – он всего лишь семечко. Крохотное, ничего не значащее, с одной лишь идеей о том, что из него может когда-то вырасти большое, красивое дерево. Вырастет или нет – никто не знает. Но первый шаг к тому, чтобы вырасти, это понять – ты зернышко. Ничтожное, маленькое. Здесь нет ничего унизительного. Напротив, огромная свобода, которая нам дана. Ощущать разницу между собой изначальным и тем, кем ты можешь стать. Иметь возможность пройти этот путь.
Простая аллегория с семечком почему-то сразу многое объяснила.
– Семечко, – повторил Голдстон неожиданно показавшееся крайне смешным слово. – Мы семечки… Знаете, я представил людей в виде деревьев. Все очень разной высоты. Кто-то цветет и покрыт зеленой листвой, у кого-то листья засохли и опали.
Монах улыбнулся. Теперь, после стопки самогона, можно было поймать расходящуюся во все стороны вслед за улыбкой теплую волну.
– Мы и правда словно деревья – только вот растем корнями вверх. Прорастаем в тот мир, вечный, пытаемся зацепиться за него, укорениться в нем. Есть человек физический, видимый и человек духовный, глазами которого не углядишь. И здесь люди точно все ростом разные… Человек же растет, когда постигает замысел Божий о себе самом. Замысел этот так велик, что, думаю, исполнив его целиком, каждый из нас по смерти своей мог бы запросто сказать: «Здравствуй, Господи, это я, созданный Тобой и доросший до Тебя». И назваться, сказать свое имя, что Господь дал ему, когда вызывал из ничего, из пустоты…
Голдстон вздрогнул.
– Имя?
– Имя. Идея. Программа. Уникальный код. Называй как хочешь. И я так понимаю: чтоб мы сюда явились, Господь называет нас по имени.
– Как же узнать-то его? Свое… имя?
Старец прищурился хитро.
– А ты попробуй всю Божью поэму целиком услышать. Как заметишь, что слова не хватает, с рифмой что-то не так – сразу кричи криком: вот он я, Господи! Вот какое слово вставить здесь нужно, чтобы звучало благозвучней! Понимаешь?
Глянув с сожалением на пустой стакан, Голдстон выдохнул невпопад:
– Вам бы самому поэмы писать…
– Правда? – переспросил старец, как будто всерьез обдумывая такую перспективу.
– Да. Про семечко, про небо, куда мы растем. Про душу, про космос…
«Кажется я пьян. Очень пьян, – пронеслось у Голдстона в голове. – Дело, конечно же, не в самогоне. Просто устал. Пора спать».
Монах, не ответив, встал, прихватив свечу, подошел к окну и беззвучно распахнул его настежь. Потом одним коротким движением пальцев притушил пламя. Через минуту, когда глаза привыкли к ночной тьме, проем окна заполнился сияющими над опушкой звездами.