В течение всей зимы Аврора являлась в госпиталь по вечерам. Сначала она подходила к окну реакторной и смотрела на него через оконное стекло. Скребла по нему ноготком. Потом неслышно заходила в сени и долго топала там валяными сапогами, отрясая с них снег. Аврора показывала ему отпечатки снимков, все одно и то же: заваленные снегом обочины проселков, санные колеи, сгоревшие хаты, покрытые копотью печные трубы, бабы в платках, старики в ватниках, лица детей со старческой безнадежностью в глазах, усталые, напряженные лица венгерских солдат, наигранно надменные улыбки пруссаков, итальянцы в нелепых русских картузах, именуемых ушанками. И все на белом фоне, и всюду снег, и ничего, кроме снега. Изредка Аврора приносила газетные листы. Он рассматривал колонки текста, иллюстрированные ее снимками. Опять одно и то же: бравые солдаты, перепоясанные накрест портупеями, в касках или пилотках с наушниками, отчаянно дымящая жестяной трубой полевая кухня, толпа голодных поселян с мисками и котелками. Аврора не просила ни о чем, не требовала его внимания. Одетая в коричневую полевую форму, она сделалась иной, перестала волновать. Столичный шарм затерся, истощился, ослабел, как истаивает печное тепло к утру. Даже знакомый запах ее тела не мог отвлечь его от неотвязных мыслей о неудачной работе.
В начале марта, когда на улице стало светлей, Отто переставил стол к стене. Теперь Аврора, заглядывая в окно, не смогла бы его увидеть. Но свет лампы под зеленым абажуром выдавал его с головой, и она заходила, и топала, и показывала…
С наступлением тепла передовая оживилась. Канонада, приближаясь или удаляясь, гудела не затихая. Но дороги вокруг Горькой Воды так развезло, что любое перемещение по ним сколь-нибудь значительной массы войск казалось совершенно невероятным. Отто ждал, когда земля просохнет, и он сможет получить новый «материал» для продолжения исследований. А пока надо бы поподробней изучить тех двоих, которые еще живы…
Гаша явилась в сумерках, одетая как днем, в белый халат и головной убор медицинской сестры. На плечи она накинула ватник – любимую одежду российских крестьян. Куртка с маленьким воротником, просто, без затей скроенная из грубой, выкрашенной в мрачные оттенки ткани, подбитая обычной ватой на неказистой, шершавой подкладке, шла ей необычайно. От Гаши пахло горячим агаром и дегтярным мылом. Отто внезапно захотелось быть безупречным, и он заговорил на немецком языке.
– Я очень жалею, сочная ягодка моя, – проворковал он.
– Конечно, – отозвалась она. – Мы не виделись несколько месяцев… Вернее, виделись, но не встречались…
Она запнулась, смутившись.
– Ты самоотверженно помогала мне, – продолжил Отто. – Не думай, будто я не оценил… Просто за всеми этими событиями…
– Я понимаю, господин Отто…
Но он не слушал ее.
– Ты добровольно взвалила на себя тяжкую ношу – уход за безнадежными больными, и ты выстояла… и они выстояли вместе с тобой. А я… я…
– Я благодарна, господин Отто…
– Нет-нет! Тебе не следует меня благодарить! За всеми этими заботами я совсем позабыл о тебе, упустил из вида.
Он поманил ее рукой, и она приблизилась. Он раскрыл объятия, и она обняла. Покорно и ласково, как прежде. Ее объятие, крепкое и мягкое, вливало в него силу, странную, необузданную, как эта чужая земля. Сила, словно непривычная пища, имела необычайный привкус, но животворила, но воскрешала. Гаша прошептала тихо:
– Мне надо сбегать домой, господин Отто. Умыться, проведать…
– А кстати, – Отто разомкнул объятия, отступил на шаг. – Хочу повидать твою семью! И к старосте Петровану имею дело. Разговор. Эй, Фекет! Заводи-ка «кюбельваген»!
Ее лицо казалось невероятно белым, белее мартовского снега в обрамлении черного платка. Кисти рук были обнажены и покрыты кровью. В правой руке она держала топор, левой сжимала обмякшее тело курицы. Женщина держала птицу вниз головой, за лапы. Курица висела над истоптанным снегом покорно, время от времени прикрывая глаза желтыми веками. В углу двора догорал высокий костер. Неприятно пахло паленым пером и свежей кровью.
– Тетенька! – позвала Гаша. – Надежда Аркадьевна!
Женщина уставила на них прозрачные, серые глаза. Отто отвернулся, не в силах смотреть на ее замкнутое лицо. Разве она нежна и податлива? Разве она искренна? Странное существо без пола и без возраста. Лицо суровое, как у монахини-миноритки[71]
. Разве это женщина?– Последняя курица, – проговорила жена деда Серафима, протягивая им левую руку. Курица дернулась, завертела головой. – Вы к нам, господин? Муж в доме. Ушел, не хочет смотреть, как я курям головы рублю. Не любит.
Она положила курицу на деревянную, бурую от крови колоду. Короткий замах, глухой стук, и куриная голова упала на потемневший, истоптанный снег. Отто поморщился, заторопился к крыльцу.
– Нешто страшно смотреть? – усмехнулась Надежда. – Это доктору-то? Да еще такому?
Отто на миг показалось, будто она пьяна, но навстречу ему из дома вышел дед Серафим, выбежали, завертелись вокруг него девочки. Смелая Леночка дергала его за полы шинели.