— Где?! — хрипло выдохнул он, схватил добытчика, счастливца, за рубаху и притянул его к себе. И ветхая рубаха, вся потом просоленая, затрещала и поползла…
Бродяга рванулся из его рук, забился, растерявшись от его напора. Но руки Федьки, темные, шершавые, уже тянулись сами собой к мешочку на шее у него…
Но тут раздался вскрик Потапки: «Порог!»
Все на реке смутилось сразу… И это замешательство спасло таежных дебрей друга: за борт перевалился он, мелькнули стоптанные сапоги, раздался шумный всплеск, и под водою он исчез…
Дощаник же понесло в водовороты. Все кинулись на весла, по своим местам, ругая, на чем свет стоит, бродягу, беглеца. А Федька схватился обеими руками за голову, затем метнулся к кормовому веслу и, помогая Гриньке, налег на него, повел дощаник через волны. Но какая-то сила тянула его, тянула оглянуться назад, туда, где только что за борт упал жалкий обрубок его балованной мечты… И обернулся он на миг, и его взгляд выхватил там, в полусотне саженей, на пьяных волнах голову бродяги: тот греб усиленно руками, стремился к берегу… Но тут раздался новый вскрик Потапки, и Федька на минуту забыл про беглеца. А когда он обернулся снова, то голова искателя удачи уже прилипла к валуну у берега… Еще мгновение, на берег выметнулась мокрая фигура и дернула к лесу, в тяжелом мерном шаге таща набухшие водой сапоги, с каким-то странным подскоком.
Пока Федька ругался и кричал на казаков, там, на плесе, уже простыл бродяги след. И когда он снова обернулся назад, то лишь качались там кусты, отмечая путь удачливого беглеца.
— Ушел! — взвыл он, запомнив, кажется, теперь на всю оставшуюся жизнь тугую гамалейку таежного скитальца, тяжелую, увесистую, и ремешок на загорелой бычьей шеи.
Они проскочили очередной порог. Услужливо побрызгал он холодной водой на их горячие, как будто только что с похмелья лица. Поток понес их дальше вниз уже спокойно. С каждой верстой все ближе, ближе были они к дому.
Полторы сотни верст сплошных порогов они прошли за пять дней: и все были пороги, шиверы и перекаты, затем опять пороги. Шли только днем, когда было светло, а к вечеру у берега уже торчали их суденышки. Они разбивали лагерь, на ночь ставили косые острожки, и до самого утра бодрствовали караулы.
И вот, наконец-то, они пошли тихой водой. Исчезли даже перекаты, остались позади и высокие скальные горы. Река не так уже крутила, зигзагами и поворотами намного обеднела, глубокой стала, обходительной и терпеливой. По берегам, однако, было все то же: тайга и плесы длинные, кругом были видны валёжины. Здесь чистоту река наводит лишь весной, в разгул, в стихию, в половодье.
Глава 21. Хабаров
Прошло два года как Федька вернулся с Амура. За это время Лодыжинский особенно не беспокоил его, посылал лишь с небольшими поручениями в ближние тунгусские стойбища. И Федька отдохнул от похода на Амур, даже стал матереть, покрылся жирком.
На это Танька, посмеиваясь, сразу же заявила, что это он взялся-то, выходить в воеводы.
— Брошу тебя! Ты же на мужика не стал походить! Живот отрастил!..
Но Федька понимал, что она говорит так из-за того, что радуется, видя его каждый вечер дома. К тому же он основательно отстроил с Гринькой и зятем, Иваном, свой двор, собственный, чем-то даже похожий на бывший двор в Томске. И они, Пущины, стали вроде бы прорастать здесь, на новом для них месте, хотя все еще не теряли надежду вернуться в Томск.
И как-то в середине лета, когда Якутск накрыла обычная в это время года жара, его вызвал к себе Лодыжинский. Воевода встретил его в съезжей по-хозяйски, вышел из своей каморки, поздоровался с ним за руку. И Федька понял, что он станет просить сейчас что-нибудь неприятное для него, для Федьки.
— Федор, надо снова идти в Дауры. Найти там Ярофейкины захоронки, — начал Лодыжинский, когда они уселись в его каморке, заговорил так, будто они толковали об этом уже не раз. — Такая служба! Надо! Что поделаешь!..
— Михаил Семенович, отставь меня от этих захоронок! — запротестовал Федька. — Где он сховал тот порох и свинец, пусть сам и ищет!
— Для того и посылаю! Езжай, езжай сначала в Илимск! Хватай этого мерзавца и тащи на волок! Он там, на Амуре, нагадил, а мне расхлебывай! — завелся Лодыжинский, обозленный на Хабарова за то, что тот получил государеву награду за поход на Амур. И ревность, зависть защемила ему сердце. — А надо бы его, стервеца, кнутом бить нещадно, на площади! Что натворил там-то! Запустошил землю! Все инородцы разбежались с реки, место задичало! Прибыли государевой никакой! Хлеба взять негде, поля поросли травой, и голодно, голодно там!
— Казаки, что годовалят на Тугирском, ничего не знают про те за-хоронки! Спрашивал я их, пытал! А уж где мне-то искать?!
— Ладно, Федор, ты мужик крепкий, государево битье не свалило тебя, — сказал Лодыжинский. Осилишь и это… Сделаешь, Федор, сделаешь…
Уже спокойнее стал уламывать он его, заметив, что Федька раскис и вот-вот согласится опять тащиться туда же, на Тугирский волок, на Амур, откуда недавно пришел, еще и двух лет не минуло.