Ручьевские бабы решили, что Егор и Андрей вот-вот женятся: не жить же бобылями в новых избах! Только вот кто на ком, каких девок возьмут? Андрей-Прапорщик, хотя и безрукий, но жених стоящий, самостоятельный, похаживал в соседнее Тимофеево. Егор тоже шастал по сторонам, но реже, все больше бывал дома, у качелей. Только вот насчет невест не угадать.
Артель, как обещала, так и сработала — к покрову избы были готовы. Дворы, хлевы, житницы, крылечки, завалинки, на окнах резные наличники — все на месте, все в аккурате. Русские печки сложили «толокой», по обычаю, всем миром. Воду таскали, глину месили, кирпичи лепили под гармонь, с частушками, но обжить избы не удалось: рамы есть, стекол нет. Забили окна досками. Дранки на крышу надрали: осины в лесу сколько хочешь, а драночного гвоздя нету. Пришлось прикрыть срубы от сырости соломой.
Выпал снег, новые избы запорошило, разговоры о свадьбах затихли. Андрей-Прапорщик, Егор, Павлуха Немушин и ребята помоложе уходили каждый вечер с гармонью на чужие поседки — в Телятниково, в Тимофеево или еще куда-нибудь.
Настя помрачнела, ходила злая, плакала втихомолку. Мне стало жалко ее.
— Ты чего?
— Отвяжись! — огрызнулась она. — Жалельщик нашелся.
Зима, сумрачные, короткие дни. Мороз, снег, сугробы. Длинные, глухие ночи. Лампу по утрам не зажигали, пользовались светом топящейся печки. По вечерам она горела чуть-чуть, с подвернутым фитилем. Прибавлять фитиль тетя Клавдия запрещала.
— Где его возьмешь, керосин-то? Не узоры вам тут вышивать. Друг дружку видно — чтоб лбами не стукнуться, и ладно.
Лавка на погосте — «Сельское общество потребителей», попросту «потребиловка», — была давно пуста: ни соли, ни керосина. Про чай и сахар говорить нечего. Приказчик Федя Чухонец перестал ее открывать: поперек широкой деревянной двери висела толстая накладка, замкнутая на тяжелый замок.
В одно январское утро мама вдруг обняла мою голову, прижала к себе:
— День твоего ангела. Знаешь сколько тебе? Пятнадцать лет.
В деревне жили по старому стилю. О новом не вспоминали. Изредка, когда в деревню попадала какая-нибудь газетка, вроде «Деревенской бедноты», возникали споры — какой сегодня день? По-старому? По-новому? Газеты приходили с опозданием, по ним тоже не поймешь, какое число. На сколько газета опоздала? На неделю? На две? Старики поглядывали из-под ладошки в сторону погоста на солнце — высоко оно над колокольней?
Как мама угадала день моего ангела, не знаю. Я ей поверил. От ласки защемило сердце.
По вечерам, дождавшись лампы, я садился поближе к огоньку и читал. Никанор плел лапти, молча, не сказав за вечер ни слова; Настя, обрядившись по дому, прихватив под мышку прялку, убегала на поседку.
Как-то тетя Клавдия, пожевав губами, спросила:
— Егор-то сидит с ней?
Никанор промолчал, мама пожала плечами.
— Говорят, сидит, — продолжала тетя Клавдия. — Не досиделась бы… Притащит в подоле! — Поворчав, она ушла на свою половину.
Читать мама мне не давала.
— Ослепнешь! — кричала она со слезами в голосе. Разозлившись на мое упрямство, вырывала книгу из рук.
А в другой раз жалела, прибавляла фитиля, делала в кухне посветлее.
На чердаке окошко залепило снегом, стало темно и днем. Не только читать, порыться в ящике — ничего не видно. Как-то я чиркнул там спичкой: посветить, выбрать книжку. Увидела тетя Клавдия, кинулась на меня с кулаками, схватила за шиворот — откуда и сила взялась, — стащила с лестницы, подняла крик на весь дом. Спички давно шли по счету; каждая штука на учете. Даже не штука, половинка: Никанор острым ножом расщеплял каждую спичку — получалось две. Тратились они только на растопку русской печки. Все остальное — от печного уголька, благо в русской печке они тлели до позднего вечера. Но тут дело было не только в спичках.
— Ты что?! — кричала тетя Клавдия. — Дом спалить хочешь? По миру пустить? В самую зиму на улицу? Да разве можно на чердаке со спичками? Все сухое, схватит огнем — выскочить не успеешь!
Дверь на чердак она заперла на замок, ключ в карман под передник.
— Хватит лазать туда! — И насмешливо добавила: — Наследник!
Так я остался без книг.
— Учись, — сказал Никанор, сунув мне в руки недоплетенный лапоть. — Вот… смотри! Лыко сюда… лыко туда…
Плести лапти я научился быстро. Наука несложная, инструмент нехитрый: пучок лыка, деревянная колодка, железный кочедык. На колодку наплетаются лычины, кочедыком пропихиваются крест-накрест штука под штуку, приглаживаются, подравниваются, для плотности обстукиваются молотком — и все. Лапоть готов. Никанор такие делал — ходи по лужам, не промокнут. Сначала было интересно, но скоро надоело. Плел я с Никанором лапти, а сам мечтал о сундуке с книжками. Но дверь на чердак по-прежнему на замке.
— Да-а, — сочувствовал мне Никанор, — Баба она такая… Как у нее ключ выманить?
Но выручил «Конек-горбунок». Я его читал летом, много кусков запомнил и шпарил на память. Он полюбился Никанору.
— Ну-ка… чесани «Конька-горбунка», — говорил он иногда.
Я читал на память с удовольствием. Мама тоже меня слушала. Однажды в кухню вошла тетя Клавдия. Стоит и слушает.