На другое утро в укоме мне выдали удостоверение: «состоит членом Всероссийского союза коммунистической молодежи». Парнишка, подписавший это удостоверение, сказал:
— Беги к военному комиссару.
— Так… — сказал комиссар. — Ты теперь как бы полупартийный. С винтовкой обращаться умеешь. Ну-к, что ж! Попробуем. — Он стал что-то писать на четвертушке серой бумаги с большим фиолетовым штампом в углу. Комиссар размашисто подписал бумагу, прижал к ней такую же фиолетовую печать.
— Доберешься до Питера, и тебя по этой бумаге возьмут в курсанты. — Он встал, протянул мне руку, сказал: — Ну, будь жив!
Что там написано, читать я не стал. Комиссар сказал, значит, все правильно. И на следующее утро, до света, я отправился в Ручьевское.
Не успело солнышко пригреть — вот уже и Яимля, мост, дорога в горку, заиндевевшие березы перед прокофьевским домом. Навстречу попался Аким.
— Жив-здоров? — удивился он.
— Жив и здоров! — весело ответил я.
Тетка Фросинья крикнула с крыльца:
— Выпустили?
— Выпустили! — подтвердил я.
Знакомые ступеньки крыльца, в сенях знакомый скрип половиц, навстречу с криком радости мама — странные, бессвязные, торопливые расспросы, быстрые шаги Никанора:
— Никак пришел? А я что говорил…
Дома ждала новость: вернулась тетя Клавдия. С замужеством ничего не получилось: помешали чекисты — арестовали Базатулова, имущество реквизировали, а дом на замок, под печать. Тетю Клавдию не тронули. Чуть живая от страха и переживаний, она добралась до Ручьевского — без мебели, без заветной шкатулки.
Весь вечер в избе сидел народ. Пришли Егор с Настей, Андрей-Прапорщик с женой, Аким, Вася-Солдат. С интересом разглядывали мою бумагу с фиолетовым штампом и печатью. Рассуждали, где лучше: в Москве или в Петрограде?
Андрей-Прапорщик, прочитав вслух мою бумагу, предупредил:
— Ты дома не прохлаждайся! — строго сказал он. — Тут тебе срок даден. Три дня осталось.
— Как три дня? — ахнула мама. — Мы же вместе хотели. Как же я Клавдию брошу?
На тетю Клавдию смотреть страшно. Похудела, почернела, глаза тусклые, слезами изъедены, волосы седыми космами. Правая рука омертвела, выше плеча не поднимается. Мама перебралась жить к ней на ту половину, кормила с ложки. А там все пусто: голые стены, ни стола, ни стула, спят на полу, на соломенных матрацах, топят только одну комнату. Зря мама так… я б не остался! Ну и что, что сестра? Была богатая, она на нас не смотрела, разговаривала сквозь зубы, на свою половину не пускала. А теперь…
Ночь, день, еще ночь. Никанор успел подшить мне валенки, залатать полушубок, мама напекла в дорогу хлеба, кокорок, приготовила кусок сала. В чистую холщовую тряпочку завернула катышок сливочного масла.
— Тете Ане отдашь… если жива!
Настал час расставанья. Меня трясло от нетерпения, не верилось, что я куда-то еду. Наконец я напялил на себя тулуп и повалился в розвальни, в сено. Мальчик простучал копытами по мосту через Яимлю, и лес отгородил от меня Ручьевское. Все! Увижу ли когда-нибудь этот пригорок за Яимлей, заснеженные крыши, обвисшие над ними старые заиндевевшие березы? Вернусь ли сюда? Почудился привычный домашний запах избы — горячим ржаным хлебом, печным дымком. Эх! Я даже приподнялся на руках. Соскочить бы с саней да выбежать за лесок, взглянуть в последний раз. Мальчик вытянул в горку, свернул с проселка на дорогу, и Никанор передернул вожжами.
— Н-ноо! Пше-о-л!
Екая селезенкой, Мальчик прибавил ходу.
Всю дорогу я привычно дремал, как когда-то на возу с клевером. Изредка, приоткрыв глаза, посматривал — где мы? — и снова жмурился: слепил яркий, солнечный снег, по-весеннему голубое небо. Никанор молчал, молчал и я. Меня заботило: как-то я сяду на поезд? Кроме мешка с картошкой у меня тяжелая холщовая котомка с двумя лямками. В ней хлеб, кокорки, сало, книги. Перед отъездом я забрался на чердак — что-то надо было делать с ружьем. Раскопал его из-под книжек, посмотрел — и снова закопал. Пусть лежит.
На станцию приехали днем, в самое солнце. На дороге снег обтаял, текли ручьи, чернел навоз. Зашли к начальнику станции Петру Семенычу спросить о поезде — когда придет? Тот развел руками, сердито ответил:
— Когда придет поезд… Кто же это может знать? Сейчас сам господь бог во всем запутался. Где-то к вечеру. Вот позвонят с соседнего перегона…
Мы поехали на горку, в знакомый трактир. Я думал, что Никанор покормит Мальчика и засветло тронется в обратный путь, домой, но он остался. Давно закатилось солнце, отгорела багровая морозная заря, вовсю засветились звезды, на платформе зажгли керосиновый фонарь, мы с Никанором дремали в станционном зале у толстой, чуть тепленькой печки.
Было приятно, что Никанор не уехал, не бросил меня одного, решил проводить до конца, до последней минутки. Сидит, молчит, но нет-нет да и спросит:
— Валенки… того… сухие?
Или:
— Бумагу… не потерял?