По трехверстной карте я определил место, где мы будем в наибольшей безопасности, – урочище Козий Рынок, в непроходимой чаще и болоте. Шли шаг за шагом два дня, продираясь через кусты и заросли, ночью спали на земле, под соснами, прямо в снегу. На второй день пехотный капитан заявил мне:
– Господин полковник, положение наше безнадежно, есть нечего, люди предпочитают сдаться.
– Сдавайтесь, – отвечаю, – ваше дело. Мы сдаваться не будем.
Он собрал людей и исчез. Мы остались одни – шесть человек, шесть лошадей – и на вторые сутки добрались до Козьего Рынка. Так именовалось это место в дремучем лесу.
Как бы мы ни чувствовали себя измотанными физически, наше моральное состояние нельзя было и сравнить в ту минуту с состоянием попавших в плен.
Уже по окончании войны стало известно, что все генералы 20-го корпуса так, целой группой, и были направлены в Сувалки для представления командующему германской армией генералу Эйхгорну[112]
, милостиво протянувшему им руку. Затем их всех перевезли в Восточную Пруссию и засадили в крепость, кажется, в Торн.Говорили, что жилось им неплохо, но от безделья и скуки они между собой скоро перессорились. Друзья – Булгаков и мой начальник Джонсон – сделались злейшими врагами, друг с другом не разговаривали. Прочие все обвиняли в своем несчастье бедного Булгакова и, уже не стесняясь, ругали его чуть ли не в глаза.
После Октябрьского переворота они все вернулись в Россию, Булгаков, между прочим, в свое бессарабское имение. Что было с другими, я не знаю. Известно только, что генерал Джонсон во время Гражданской войны командовал какой-то частью под Воронежем и, несмотря на свою осторожность на войне с немцами, попался ночью большевикам, ворвавшимся в дом, где он находился, и был ими прикончен.
Добравшись до надежного убежища, солдаты соорудили шалаш из елочных ветвей для меня и Махрова, а себе шашками вырыли, к вечеру второго дня, землянку. Лошадей расседлали, спутали им ноги и предоставили питаться чем хотят.
Мороз усиливался, болото замерзло, по нему протекал какой-то ручей, из которого брали воду для чая и поили лошадей, а по утрам умывались.
Есть было нечего. Наконец решили убить одну лошадь, ту, на которой ездил денщик Махрова. Ее мясом питались, делая на углях шашлыки. Пока не съели лучшие куски, находили, что только из кавказского барашка мог получиться подобный деликатес.
Лошади копытами старались отрывать траву и сдирали кору с молодых лиственных деревьев. У одного из прапорщиков оказался чайник, у меня – чай, можно было согреваться.
После «шашлыка» и чая гаванская сигара (по одной в день) являлась для меня редким десертом, иногда давал и Махрову затянуться.
Чтобы не замерзнуть, мы с ним положили между собой срубленную шашкой сосну и жгли ее день и ночь, поворачиваясь к огню то одним боком, то другим.
Плохо было без хлеба и соли. На третий день я рискнул послать разведку в ближайшую лесную деревню. Деревня называлась Парны Брод, и там стояли какие-то немецкие части. Однако денщик Махрова оказался очень ловким и осторожным парнем и, несмотря на присутствие немцев, умудрился притащить ночью каравай черного хлеба, соли и даже охапку сена для лошадей. Польские мужики содрали с него за это 10 рублей, но зато мы были впредь обеспечены хлебом и солью.
Наше сидение, вернее, лежание на елочных ветвях в шалаше, в болоте и снегу, продолжалось более двух недель.
Василий Семенович Махров, деливший со мной вынужденную обитель в лесу, происходил из очень почтенной семьи, откуда вышли три брата, офицеры Генерального штаба. Все трое служили, как и я, в молодых чинах в Вильно.
Василий, артиллерист 27-й бригады, был выпущен из академии в 1914 году. По окончании Великой войны ушел в Добровольческую армию, а после ее ликвидации эвакуировался в Северную Африку, в Тунис, принял французское подданство и до конца жизни состоял на службе Франции.
Второй брат, Николай, тот, что женился на моей первой жене, после войны остался в России, командовал у большевиков дивизией, но во время генеральной чистки высшего командного состава в связи с заговором Тухачевского был расстрелян в 1937 году.
Самые близкие отношения у меня были и сохранились со старшим Махровым – Петром, произведенным в генерал-лейтенантский чин в Добровольческой армии.
Широко образованный, очень начитанный, знающий три иностранных языка, он уже в капитанском чине начал писать в военных журналах и готовить диссертацию, чтобы занять кафедру в Академии Генерального штаба. Его литературные опыты не всегда нравились начальству, и он должен был даже уйти из Виленского штаба и перевестись в Севастополь.
Война застала Махрова в штабе 8-й армии Брусилова, где его способности оценивались очень высоко. Уехав в Добровольческую армию, он занимал высокие посты, одно время состоял начальником штаба Врангеля в Крыму.
В эмиграции Махров познал le haut et le bas[113]
и жил скромно, но почти не нуждаясь, на Ривьере, окруженный любовью своей семьи.Возвращение в армию и поездка в Петербург