— Ну, чего ты, красавица? — откинув назад голову, весело спросил он. — Не жахайся[141]
. Я не Бова-королевич или песиголовец[142] какой-нибудь. Выходи на дорогу.Соня робко шагнула вперед. Виктор слез с коня, пустил его на траву и, приблизившись к девушке, окинул ее любопытным взглядом.
— Ты чья такая?
— Я из пустыни, — ответила Соня, едва переводя дыхание. — За грибами ходила.
— А-а, из пустыни, — протянул Виктор. — Значит, Христова невеста.
Соня внезапно бросилась бежать, но зацепилась за длинные ежевичные побеги, рассыпала грибы. Виктор с укоризной сказал:
— Какая ты дикая. Не бойся, не съем.
— Да… мне надо скоро, — поминутно поглядывая на него и задыхаясь от волнения, невнятно пролепетала Соня.
Виктор глядел ей вслед до тех пор, пока она не скрылась за калиновыми кустами.
«Хорошая дивчина», — подумал он про себя, улыбаясь. Сел на Ратника и еще раз оглянулся, но Сони не было видно.
Ехал по тропинке вдоль берега Кубани. Ратник зачуял лошадей, навострил уши. Отклонив ветку с пути, Виктор выехал на поляну. Перед ним, как на ладони, открылась живописная картина уборки хлебов. По янтарному жнивью, покрытому валками скошенной пшеницы, у жнеек[143]
, арб, под отдельными деревьями и у кустарников собрались станичники.Виктор поскакал по дороге и, подъехав к казакам, слез с коня, узнал от станичников о сброшенных над полем советским самолетом листовках, в которых сообщалось о прорыве Красной Армией польского фронта. Он попросил листовку у казака, спорившего с товарищами о событиях на Западном фронте, пробежал ее глазами и, вернув назад, сел на коня и в глубоком раздумье поехал в станицу. На сердце у него становилось все тяжелее и тяжелее, и он воскликнул в душе:
«Ой, как неумно сделали те казаки, что ушли к Хвостикову, запятнали себя позором».
На улице станицы казаки тоже стояли группами. У многих в руках листовки. До слуха Виктора долетели слова, из которых ему стало ясно, что они целиком поддерживали Советскую власть, указывали на ее непоколебимую силу, превосходство во всех отношениях над разгромленными белогвардейскими армиями.
— Тут все уже понятно, — размахивая руками, говорил один из станичников. — Коли большевики летают на еропланах, спущают над нами энтии бумажки, так какая же у них тогда сила на фронте? Скажите вы мне на милость.
— Да, — многозначительно протянул другой. — Ероплан — не шутка. Я ить[144]
впервой увидал этую машину.Калита, держа Игорька на руках, сидел с женой на скамейке. Хлопая ботами, к ним подошел Гусочка, указал движением головы на толпу, с усмешкой заметил:
— Ишь, как возрадовались большовицкому ероплану! Здря гудят. Привез брехню. Так я зараз и поверю в ее.
Калита взглянул на него искоса, усмехнулся в бороду.
— Не понимаю, — поворачивая ребенка к соседу, проговорил он озадаченно. — На кого ты злуешь? Разве тебе не радостно, что наши побеждают поляков?
— Теперички так уж повелось, — пробормотал Гусочка, — те бьют тех, а те тех. Во всем виноваты большевики.
На лице Калиты снова расплылась улыбка, и он сказал:
— Ох ты и Мурзик, Герасимович!
Гусочка вдруг съежился, часто замигал глазами и, вобрав шею в плечи, покраснел до ушей, выпрямился.
— Ригинально, — наконец, бледнея, прохрипел он точно простуженным голосом, помолчал и сердито спросил: — Ето ж почему я Мурзик?
— Много мелешь своим дурным языком, то и проче, — недружелюбно пояснил Калита.
— Ты ето брось величать меня собачьим именем, Трофимович! — взъярился Гусочка.
Игорек посмотрел на него, потом на Калиту, и его пухленькое розовое личико засияло улыбкой. Гусочка нахлобучил треух и, бросив на старика уничтожающий взгляд, чуть ли не во все лопатки пустился домой, шаркая ботами о сухую землю.
— Зачем ты его трогаешь? — недовольно пробурчала Денисовна на мужа. — Ты же знаешь, что это за человек.
Гусочка вошел к себе во двор, покосился на Феклу Белозерову, подметавшую около своих сенец сор, созвал кур и, щупая несушек, с досадой прошептал:
— Ач, врагуша! Гусочкой уже окрестил, а теперички Мурзика придумал. Хорошо, хоть никто не почул про етакое осквернение… И никто никому ничего.
Куры хороводом ходили вокруг, кричали, кудахтали, заглядывали Гусочке в лицо, но ему было не до их нежностей: его съедала, душила лютая злоба к Калите, который нанес ему очередную обиду.
Виктор стегнул Ратника плетью, и конь, екая селезенкой, помчался по улице. У ревкома и на площади тоже толпился народ. Многие станичники читали листовки, спорили, шумели. В группе девушек Виктор заметил Оксану. Она тоже посмотрела на него.
«Красивая, чертовка!» — подумал Виктор и пустил коня вскачь, помчался, по дороге. Вскоре он въехал к себе во двор, отвел Ратника в конюшню.
В кухне за столом увидел отца. Тот поспешно свернул вчетверо листовку, лежавшую перед ним, сунул ее в карман, спросил:
— Ну как?
Виктор сел на сундучок, неловким движением снял шапку.
— Был и на Драном, и на Голубовке, — сказал он приглушенным голосом, — да толку мало. Большой размер[145]
просят: нам не выгодно. Лучше молотить катками.— Большой, говоришь?
— Да, десятый.