Гусаров ненавидел жизнь, оставленную за плечами. За ее грязь, истеричность, болезненную бесшабашность, за то, что тебя унижают, и, самое страшное, за то, что ты должен унижать. Но больше всего он ненавидел эту жизнь потому, что вынужден был носить ее в себе.
А другой жизни все не было и не было. Не наступала она и на свободе. Он готов был впасть в отчаяние, прекратить сопротивление и рискнуть совершить то, от чего так зарекался в тюрьме. Но все медлил, осматривался, взвешивал и прикидывал, исподволь окружая себя созревшими в помощь порочными подростками. Еще ничего он им не говорил, ни на что не намекал, но был готов… И точно так же был готов, даже боялся, что сорвется с языка, сказать им: «Бегите, бегите, пацаны! Я порченый. Я могу лишь исподлить вашу жизнь. Бегите!»
Да-а, на все он был тогда способен.
И вот шел он по Таврическому саду, а по бокам шли два звероватых подростка, как бы свита, охрана и ученики в том же лице. Один-то из них и обратил внимание на девочку, сидящую на скамейке.
— Гляди, Князь, какая уродина, га!
(Князем он тогда звался, как же иначе.)
— И правда, — подхватил другой, — по-моему, таким лучше и не рождаться.
Слов подросткам показалось мало. Им так хотелось произвести впечатление на Гусарова действием. Потому они приблизились к скамейке, встали по бокам ее и уставились на девочку.
— Девушка, разрешите познакомиться? — сказал один.
— Вы потрясли нас своей красотой, — сказал другой.
Были уже сумерки. Народу в Таврическом саду было мало, да и не могла эта группа показаться подозрительной кому-то со стороны.
— Гляди-ка, — сказал один, — она ведь и правда думает, что красавица…
— Такие всегда думают, что красавицы. Страшней атомной войны, а туда же, — сказал второй. — А уши-то, уши!
Девушка подняла голову от толстенной книги, которую читала, и Гусаров увидел ее лицо. Что-то в этом лице было не так, чем-то оно резко отличалось от других лиц… А его выражение… Вначале оно показалось ему самодовольно-туповатым (конечно, услышала комплименты и слишком поздно сообразила, что ее оскорбляют), но потом… С таким замкнутым, отрешенным высокомерием смотрят обычно люди, которых так загнали в угол и унизили, что им уже как бы нечего терять. Так, наверное, смотрел и сам Гусаров тогда, на лесоповале, когда на него надвигались те трое, одинаково постукивая по заскорузлым ладоням молотками, прекрасно сознавая, что он у них в руках, а закон — тайга. Пока не увидели, что он готов меняться. Жизнь — на жизнь.
Да, знал Гусаров и это. Он прошел всю школу отчаяния, ничего не пропустил, не прогулял. Знал, что выражают человеческие лица и сколько достоинства может быть даже в безвыходной затравленности.
Надолго растянулся в его сознании миг ее взгляда. Надолго впечаталось в память ее лицо, все неправильное и переменчивое, именно этим-то и замечательное. Два ее огромных уха розовели на заходящем солнце… Это были локаторы, не уши, целые агрегаты, при случае эти уши могли бы сойти и за крылья. Вот уж л о п у х и. И вся эта девочка была действительно лопухом, неизвестно для чего созданным природой. Отнюдь не для красоты, нет. Сам Гусаров был тоже из таких — низкорослый, с кривоватыми ногами, со слишком длинными руками. «И-эх! Мы мальчишки-ежики, не боимся ножика»! Миг длился взгляд. За миг понял он свое родство с ней.
— Цып-цып-цып… — позвал он своих подшефных. Те обернулись и подошли. Он молча и лениво дал каждому по оплеухе: — Геть отсюда!
Подростки мало что поняли, но улетучились. Гусаров же сел рядом с девочкой, отодвинув в сторону стопку растерзанных учебников.
— Что читаем? — спросил он.
Она молча показала ему обложку книги. Это был один из тех непотребных толстенных романов, которые иногда вдруг выплывают среди других книг, зачитываются до дыр, а потом исчезают, не оставив по себе ни памяти, ни каких бы то ни было чувств.
— Разве можно в ущерб учебе читать такую дрянь? — назидательно спросил Гусаров.
— Это не дрянь, это про жизнь, — заступилась девочка.
— Про жизнь есть книги и получше. Например, «Война и мир».
— Знаю, проходили.
— И в каком же ты классе?
— В десятом.
— Кончаешь школу, что ли?
— Да, вот заниматься сюда пришла.
— Почему не дома?
— Дома негде.
— Как тебя зовут?
— Лохматая.
— Это кликуха, что ли?
— Чего? — не поняла девочка.
— Кличка?
— Нет, фамилия. А имя — Женя.
— А я — Андрей Гусаров. Не слыхала?
— А почему должна была слыхать?
— Потому что, между нами, девочками, говоря, — я вообще-то поэт. И довольно известный.
— Я про Евтушенко слыхала, даже на вечере была… А вот про вас…
Зачем, почему, с какой стати начал Гусаров болтать, захлебываться в ноздревском вранье, как удалось этой девчонке спровоцировать его на это? Непонятно до сих пор. Но он врал много и отчаянно. Она же, судя по ее лицу, верила. Верила, что стихи Заболоцкого написал Гусаров, верила, что он ведет лито при калошной фабрике (объявления о наборе в лито были расклеены по всему району), верила, что он недавно приехал из Парижа, а сейчас собирается в Лондон. Всему она верила. Как совмещалась в ней высокомерная затравленность с такой доверчивостью — неизвестно.