О Вологде
. Не соборы, не “резной палисад”, не музей “Мир забытых вещей”, а кружевной мавзолей Ленина и панно “День выборов в Верховный Совет СССР”. Всё это в Музее кружева, где я не удержалась и купила чудовищно дорогой, но дивный воротничок, который приспособила к любимой кофточке.
Об Анталье
. Не море и пестрые лавочки, а глиняные таблички в Археологическом музее, на каких античные дети писали буквы, слова и примеры по арифметике. И то, как во дворе музея гуляла кошка, и я насыпала ей сухого корма из мешочка, который носила с собой, чтобы радовать бесчисленных турецких кошек, и вдруг подбежал павлин, отогнал кошку и стал его клевать, а потом она пристроилась рядом.
О Байкале.
Не суровая масса чистейшей воды, не шагающие деревья на Ольхоне, не удивительное лежбище нерп, а то, как по рации отвечали с борта, когда наша сопровождающая с берега вызывала шлюпку: “«Империя» слушает!” Так громко назывался наш маленький, на 26 кают, теплоход, о котором, впрочем, писали в рекламных буклетах, что это “самый крупный и комфортабельный круизный лайнер на Байкале”.
Об Англии
. Не Биг-Бен, не Британский музей, не Тауэр, не впечатляющие старинные колледжи и лужайки Кембриджа, а собор в городе Или, где посетителям предлагается этакий сервировочный столик на колесиках с зеркальной столешницей, чтобы можно было разглядывать его впечатляющие своды, не запрокидывая голову до боли в шее.
О Елабуге.
Не красавица Кама, даже не ужас балки, на котором свела счеты с жизнью Марина Цветаева, а портомойня, куда она ходила за водой, – жуткая в своей убогой будничности.
О Марокко.
Не яркость центральной площади Марракеша, не лабиринты медин, не ослепительная синева Шефшауэна, не мощь океанских волн, почти накатывающих на громаду мечети в Касабланке, а выразительные глаза и невероятной длины ресницы верблюда, который нес меня на спине по барханам пустыни Сахара.
О Старой Руссе.
Не старинный курортный парк, видевший даже великих князей, не дом, где жил Достоевский, а адреса “Братьев Карамазовых” и больше всего – поиски “Илюшиного” камня, который обнаружился у стены унылого трехэтажного жилого дома.
О Сибири.
Не ошеломляющая мощь Оби, не безлюдие таежных просторов, не стойбища оленеводов и нефтяные вышки Югры и Ямала, не полчища мошки и комаров в тундре и не скелеты мамонтов, а разноцветные, как детские строительные кубики, дома в Салехарде, Ханты-Мансийске и Сургуте, дающие глазу отдых от почти бесконечных в тех краях снегов.Этот список можно было бы длить и длить. Но кому интересны такие рассказы? А для меня важнее всего именно то, что всплывает в памяти первым, то, что затмевает – пусть на мгновение – все шедевры и красоты, остающиеся навсегда отметины от вспышек счастья.
Пусть банально, но справедливо утверждение, что воспоминания и впечатления никто и никогда у нас не отнимет. Они вправду бесценны.
Искусство золотого шва
Должна признаться: у меня не так много несбывшихся мечтаний. Одно из них – Япония. Полагаю, уже не сбудется… Может быть, примешивался сюда привкус горечи несбывшейся профессии?
Когда я была девочкой, вариантов не существовало: поэт – Пушкин, река – Волга, фрукт – яблоко, переводчик с японского – Вера Маркова. Веру Николаевну – вторую жену моего деда – в семье звали Добрушка. Своей родной бабушки я не помню, она умерла в моем раннем детстве, поэтому Добрушку почитала за нее. Ее идея сделать меня преемницей-японисткой очень нравилась деду, но все уперлось, как всегда, в мамино желание, точнее нежелание, и папино полное ей подчинение. Причина проста: мама всячески пыталась ограничить влияние “той семьи” не только на отца, но и на меня. Надо было писать либретто для советских опер, переводить по подстрочникам поэтические “письма русскому брату”, чтобы в доме были деньги на поездки, наряды, домработницу и походы по антикварным магазинам. А там, “на Миусах”, царили хаос и безбытность. Там порицали отца за то, что не пишет своих стихов, там была антропософия и попытка жить будто не при советской власти. Кто знает, возможно, все сложилось и к лучшему. Но это пусть и не самая глубокая, но одна из детских моих ран. Потом Япония пришла ко мне вместе с мамой подруги Маши и ее книгой о японских садах, а позже с книжками по икебане уже моей мамы. Конечно, невозможно даже приблизиться к волшебству Веры Николаевны, но, быть может, я научилась бы понимать и в меру способностей передавать по-русски тайну, заключенную в таинственных черточках и изгибах иероглифов… Меня когда-то поразило, что в основе японской каллиграфии лежит не просто изящество линий, а целая система почерков, каждый из которых имеет смысловые особенности. А самый изысканный стиль называется “травяное письмо”, поскольку его плавно стелющиеся строки походят на колеблемую ветром траву.