– Великолепен, как ряд поэтических картин, но это не Мазепа. Действительное, историческое событие гораздо трагичнее, а байроновское только романично. Описания удивительны. Поэмы, которыми я в былое время так восторгался, за исключением удивительных описаний и стихов, мне уже мало говорят. Зато «Чайльд Гарольд», «Каин», «Проклятие Минервы», лирические стихотворения, «Еврейские мелодии» и «Дон-Жуан» – вещи единственные не только в английской литературе, но и в других, исключая Данте, Гёте и Шекспира. Встречаются великолепные места в «Земле и Небе», в «Манфреде» и «Сарданапале», в особенности стих и поэтические изображения действующих лиц. Большею частью первенствующее лицо – сам Байрон, но тем не менее его Сарданапал настоящий восточный властелин, подвергнувшийся влиянию Греции, как и Митридат. Чего недостает Байрону – это женщины. Все его героини на один лад. В «Паризине» он гораздо лучше описывает итальянскую ночь, чем итальянскую женщину той эпохи.
Я спросила Пушкина, что он думает о двух молодых поэтах Гейне и Мюссе и любит ли он по-прежнему Шенье.
– Да, это настоящий поэт; его даже можно назвать трюком. Гейне – великий лирик и в то же время очень остроумный; такое сочетание весьма редко. Также и Мюссе. Им присущи и ирония и философские идеи. Знаете ли вы Китса? Это был необыкновенный талант, но без малейших философских идей. Он был поэт по инстинкту и чувству скорее, чем по идеям, – молодой сластолюбец, обожавший Мильтона и Гомера. Он подражал Спенсеру, но при этом был необыкновенно оригинален. Байрон и Шелли не без основания посвятили ему великолепные стихи. Шелли был главным образом философом и метафизиком и в то же время обладал гораздо большим драматизмом, чем Байрон. Драмы Байрона холодны; это великолепные поэмы в диалогах.
Затем я спросила у Пушкина, восхищается ли он Мильтоном и Шиллером так же, как Жуковский.
– Мильтон – великий английский классик; я уверен, что он читал только Библию и древних греков. Он гораздо более эллин, чем Поп, считающийся архиклассиком. Его «Сатана» не богословский, он слишком греческий. Я нахожу, что у Шиллера в его греческих поэмах и в «Колоколе» форма удивительна. Но его драмы мне говорят мало; они тенденциозны. По-моему, великим образцом драматурга всегда будет Шекспир. Посмотрите, сколько человеческих фигур он создал из разных стран, из разных эпох; возьмите его женщин, даже служанок, лакеев. Шекспир – явление единственное и останется единственным. Какой двор был у этой Елизаветы! Гораздо величественнее, чем двор Людовика XIV. Вот Шиллер совсем не понял Елизавету в своей «Марии Стюарт»; ее всегда изображают некрасивой старой девой, завидующей красоте Марии. Она могла завидовать ей, когда была молода, но вы знаете, во-первых, что все королевы красивы, а во-вторых, что Елизавета была настоящей королевой и должна была быть очень самоуверенна.
Затем Пушкин опять вернулся к Байрону.
– Этот человек понял Восток, Грецию, античный мир, океан, Рим, оба Рима: и языческий, и христианский. В каких стихах он описал Святого Петра! Он сказал последнее слово об этом гениальном произведении искусства и даже был тогда настоящим христианином. А его смеют обвинять в атеизме! После него уже нечего сказать ни о Базилике, ни о Колизее!
Пушкин остановился и потом сказал мне:
– Вам не скучно все это? Я говорю без удержу; вы так хорошо слушаете.
Я засмеялась и ответила, что люблю украшать свой ум и слушать, когда он говорит точно сам с собой. Я сказала, что он приятнее, когда мы вдвоем, чем втроем, если только третий собеседник не Жуковский.
Пушкин приходил ко мне и показывал стихи Одоевского и письмо, присланное из Сибири. Он долго говорил о деятелях 14-го числа; как он им верен! Он кончил тем, что сказал:
– Мне хотелось бы, чтоб Государь был обо мне хорошего мнения. Если бы он мне доверял, то, может быть, я мог бы добиться какой-нибудь милости для них. Что вы об этом думаете?
Я убедила его, что Государь верит в его прямодушие. Пушкин улыбнулся:
– Тем лучше. Я ему очень предан. У него характер непреклонный, но ум – нет. Когда он убедится в чем-нибудь, он первый признает свою ошибку и дает себя разубедить. Это громадное достоинство. От этого с ним и можно говорить откровенно. Но меня хотят выставить перед ним каким-то Стенькой Разиным, уверяют его, что «Кинжал» мое credo, мое политическое и религиозное исповедание веры. Точно у мальчика девятнадцати-двадцати лет может быть серьезный символ веры. Это ребячество! Да! Я слыву Стенькой Разиным, этим русским Брутом; по-моему, он был просто зверь.
Пушкин всегда кончает шуткой, особенно если он взволнован. Перед уходом он вдруг сказал мне:
– Я всю ночь читал «Фауста». Что бы ни говорили, а у Гёте положительно религиозный ум, может быть, более религиозный, чем у Шиллера. А теперь – прощайте!
И он ушел.