Теперь я хотел бы остановиться на двух дальнейших возражениях моего критика, на которые обязательно нужно ответить: во-первых, Курциус через них налагает на меня некое «моральное бремя», а во-вторых, они просто могут представлять интерес и иметь значение в целом. Здесь я имею в виду приписывание мне «нигилистических» взглядов и враждебного отношения к идеализму; коснусь я и проблемы взаимоотношения философии и социологии.
Тот динамический реляционизм, который я отстаиваю, к нигилизму не имеет ни малейшего отношения. Вырос он из стремления преодолеть, насколько это возможно, ограниченность и замкнутость всех отдельных точек зрения. Нынешний кризис, экзистенциональный и идейный, безусловно может быть преодолен, и мой метод исследования нисколько не ставит этого под сомнение: а значит, он уже не может быть нигилистическим; я только призываю, в интересах расширения горизонтов, на одно мгновение усомниться в любом своем мнении, каким бы оно ни было, и подержать
Мангейм – это примечательно – считает, что его социология призвана к разрешению сложившейся в немецкой мысли критической ситуации, а Курциус несправедливо усматривает в ней виновницу этого кризиса («Нельзя винить врача, поставившего диагноз»325); если курциусовская позиция одержит верх, то другие ученые «могут просто испугаться и перестанут поднимать действительно важные вопросы»326. Мангейм обвиняет Курциуса в том, что тот опасно приближается к идее «академической полиции нравов» и стремится контролировать сами методы мышления; себя Мангейм сравнивает с угнетаемым Галилеем (!), и, видимо, от лица всех свободомыслящих ученых провозглашает: «Прежде всего, мы не хотим быть мучениками»327. Курциус, говорит Мангейм, известен своим умением глубоко проникать в суть понятий, и поэтому неясно, «…как он умудряется неверно понимать практически каждую фразу» из «Идеологии и утопии»328.
Впрочем, Мангейм признает, что систематическое сомнение, которому, как он считает, нужно подвергать всякую позицию, несет с собой определенные риски: «…но кто не желает рисковать собой и своим привычным мышлением, тот вообще непригоден ни для мышления, ни для подлинного бытия»329. Сомнение разрушительно, но не для истины, а только для схоластики и догматики. Здесь Мангейм подступает к вопросу о соотношении социологии с философией:
Я вовсе не намерен – скажу сразу и скажу четко! – подменять философию социологией. Философия – это отдельный, самостоятельный уровень рассмотрения всякой проблемы. Более того, я не только не выступаю против метафизики и онтологии – я решительный их сторонник; я убежден в их незаменимости для той эмпирики, которая связана с бытием, и выступаю только против того, чтобы метафизика и онтология проникали в мировоззрение исподволь, незамеченными, и против того, чтобы их частности абсолютизировались330.
Свой философско-социологический проект в целом Мангейм характеризует как «социологию духа» и завершает свою статью призывом, обращенным к Курциусу: нужно быть внимательнее к тем философским порывам, которые исходят от самой жизни, и не забывать, что обязанность истинного мыслителя – «не сопротивляться мысли»331. Но главным итогом сказанного представляется другой фрагмент из финальной части статьи: