Наверху дом наш стоял прямо посреди шлака. В горку он как будто врос – просто большой деревянный ящик, ничем не выкрашенный. Выглядел бурым, как ствол сосны, а плесень на крыше была зеленоватой. Что в нем живут люди, можно было определить только по белым занавескам, хлопавшим на окнах спальни Тети Мэй, да еще со ставни на плечиках свисала и сушилась розовая пара женского белья.
Я подошел к передней двери и положил свои учебники и пьесу Мисс Мор на лестницу. Такими весенними днями Мама обычно сидела на крыльце – ей нравился сосновый ветерок. Но сейчас я ее здесь не увидел. Запахло чем-то горелым, поэтому я зашел на кухню, и там на плите стояла кастрюля, полная дыма, а Мама сидела на стуле, положив голову на стол, и плакала. Сначала я не понял, плачет она или что, потому что время от времени она тихонько вскрикивала да царапала ногтями клеенку. Я взял со стола кусок желтой бумаги. То была телеграмма. Мы таких раньше никогда не получали. Я их вообще только в кино видел. В долине у нас никто не получал телеграммы. Адресована она была Маме. От правительства. В ней говорилось, что Папка погиб. Убит в Италии.
Я держал ее в руке. Папка умер? Мы же только от него письмо получили накануне, и он там говорил, что худшие бои, наверное, уже позади. Я подошел к Маме и попробовал ее выпрямить, но она вела себя так, будто даже не чувствовала моей руки. Все вскрикивала и царапала клеенку. Я потряс ее за плечи, а она только сильней закричала, поэтому я ее трогать больше не стал и подошел к плите, погасил огонь под кастрюлей.
Я вышел наружу, где не так воняло горелым, как в кухне. На заднем крыльце кресла у нас не стояли, поэтому я сел на задние ступеньки и стал глядеть наверх в холмы. Тетя Мэй еще с завода не вернулась. Сегодня вечером ей предстояло петь на празднике в окружном городе – там какой-то солдат вернулся домой на побывку. Я не знал, поедет она или нет. Папка с Тетей Мэй не ладили. У нее не было причин огорчаться.
Я опять посмотрел на телеграмму и подумал, как это чудно́, что всего несколько черных букв на какой-то желтенькой бумажке – и людям становится так, как стало Маме. Я подумал: а что будет, если эти черные буквы немножко поменять, чтобы они сообщали что-нибудь другое, что угодно. Интересно, куда сейчас Папку дели так далеко от дома, где ему и полагалось бы умереть. Никто из моих знакомых раньше никогда не умирал. Это первый раз, и я не знал, как мне себя чувствовать. Я всегда считал, что людям положено плакать, а сам теперь не мог. Просто сидел и думал про то, где сейчас Папка, и пришлют ли его тело домой, как присылают некоторым. Каково это, если могила твоего отца где-то там, где ты и навестить ее не сможешь, как должен, или положить на нее цветов, или знать, что он покоится с миром? Потом я представил себе, как теперь Папка выглядит, раз он умер. За свою жизнь я только на одних похоронах бывал, и человек там весь белый был с виду. Кожа у Папки красная и жирная, и я не мог вообразить, что он какой-то белый и напудренный.
За домом я видел тот клочок, где Папка пытался что-то выращивать, там Мама за ним приглядывала после того, как он уехал, пока все не проросло. Было это где-то год назад. Почва вся мокрая, как любая другая почва в холмах, и там, где он все расчистил, а тени от сосен никакой не было, начала травка пробиваться. Еще видно насыпи, где он устроил грядки, но они стали уже стираться от снегов, а теперь, когда полезла травка, все выглядело почти ровным. Несколько сосновых ростков тоже там пробилось, и я понимал: пройдет еще несколько лет, и они вытянутся, а вся эта росчисть совсем перестанет отличаться от любого другого места на горках, и уже нипочем не узнаешь, что кто-то чуть ли не весь свой недельный заработок истратил на нее, да и времени тоже не жалел. Еще несколько лет – и ни за что не подумаешь, что кто-то чуть из дому не ушел из-за этого клочка глины, и жене своей дал по зубам и напугал своего сына. Но, помимо меня, это – единственное зримое теперь, что Папка сделал, пока был жив. Я вспомнил письмо, где он говорил, что возьмет меня посмотреть пляж и волны, когда вернется домой, и расчищенный Папкин участочек у меня перед глазами весь размазался, и я понял, что плачу.
Шесть