И о Джо-Линн я тоже размышлял. Не нравилось мне об этом думать, но я думал. Тот вечер, когда я пошел с нею на свидание, был лучшим у меня после школы или за всю войну – после праздника на заводе винтов. Когда же я думал про тот день в аптеке, лицу моему становилось жарко, а в глазах снова принималось колотиться. Как стучит у меня сердце, я ощущал всем телом. Тот день мне вспоминать не хотелось, но стоило подняться в ту комнату и пустить ум ворошить всякое, тот день ко мне возвращался так же ясно, как будто вот он я и меня бьют.
Может, и стоило рассказать Тете Мэй про Джо-Линн. Но она со мной так себя вела, что я просто вынужден был молчать. Если б Тетя Мэй оставалась такой же, как раньше, я б ей все и выложил, но сейчас мне совсем не хотелось, чтоб она про это знала, как-то во все это лезла. Я и так устал теперь от всего, что она делала, и нисколько не хотелось мне, чтоб она становилась хуже, если я ей расскажу, как скучаю по Джо-Линн, как мне жалко, что нельзя написать ей и оправдаться перед ней, извиниться за то, что я тогда сказал и сделал, и попросить, чтобы она мне написала в ответ, даже если злится на меня до сих пор, лишь бы мне получить от нее хоть что-нибудь, написанное ее рукой. Я хотел даже зайти домой к ее деду и взять адрес, но так и не решился. Может, поговори я с Тетей Мэй, она бы мне посоветовала, как правильно поступить, но я не желал прямо сейчас разговаривать с ней ни о чем таком.
Поэтому я просто сидел в старой комнате и разглядывал верхушки сосен, торчавшие рядом со звездами, или свой старый поезд, который больше не ездил, а стоял себе просто, весь потемнев от ржавчины, и ржавел до самых рельсов под протекавшим потолком. Я сидел и думал, что однажды хорошенько примусь за него, все счищу и смажу, и он, возможно, поедет снова.
Когда я сидел в той комнате по вечерам, слышно было, как подо мной играет радио и Мама задает вопросы, а Тетя Мэй ей отвечает. Сейчас Тетя Мэй вечерами бывала дома. Клайд уехал в Нэшвилл повидаться с каким-то человеком, который мог бы дать ему там работу на радио, в музыкальной программе. Каждый день где-нибудь в доме мне попадалось письмо, которое он присылал Тете Мэй. Я сразу определял, что это письма от Клайда, потому что писал он их печатными буквами. Писать Клайд не умел – по крайней мере, я так считал, потому что никогда не видел ничего им написанного иначе как печатными буквами. Тетя Мэй не говорила, когда он вернется, а мне было до лампочки. Я радовался, что по вечерам она дома и сидит с Мамой, пусть нам даже деньги были нужны.
Но и Мама менялась, по-моему. Выглядела она уже не так, как прежде. Все больше и больше худела, у нее начали впадать щеки. На носу кожа натянулась так, что кость обтянуло, как будто луковой шелухой. Потому-то я и радовался, что Тетя Мэй дома, а я могу быть наверху. Не нравилось мне сидеть с Мамой в полутьме и слушать радио. На нее страшно было смотреть и видеть, как в ответ она смотрит на тебя всей этой чернотой под глазами. Если я бывал рядом, она лишь глядела на меня, а мне от этого становилось неловко. Даже когда мы ели. Она ничего не ела, если с нею за столом был я. Лишь сидела с едой на тарелке перед собой и пристально смотрела на меня. Какое-то время так продолжалось, а потом Тетя Мэй стала нас кормить в разное время, чтоб уж ели мы оба, потому что я есть тоже не мог, когда она так на меня пялилась.
Я злился на себя за то, что у меня такие чувства к собственной матери, но потом я обо всем этом поразмыслил и сказал себе, что она мне больше не настоящая мать. Она просто чужая женщина, с которой мне страшно, и, судя по всему, она вообще не знает меня. Она и не походила больше на мою мать. Я знал, как моя мать выглядит. Я помнил ту женщину, которая укладывала меня спать и танцевала со мной на заводском празднике, и стояла со мной, когда Папка мой на войну уезжал. Я помнил женщину, которая смотрела вслед поезду еще долго после того, как он скрылся вместе с Папкой. А эта – не она. Это женщина, с которой я боюсь остаться дома один на один. Теперь она уже со мной не разговаривала. Просто сидела и смотрела, и мне от нее было страшно.