Честно говоря, смешение словарного запаса в мировых масштабах не является таким уж необычным явлением, однако гибридность английского далеко опередила большинство языков Европы. Если взять предыдущее предложение – To be fair, mongrel vocabularies are hardly uncommon worldwide, but English’s hybridity is high on the scale compared with most European languages – в качестве примера, то оно представляет собой вереницу слов из древнеанглийского, древнескандинавского, французского и латыни. Другим элементом является греческий: в параллельной вселенной мы называли бы фотографии lightwriting (светопись). В соответствии с модой, достигшей своего пика в XIX веке, определённым вещам надлежало давать греческие прозвища. Отсюда наши неподдающиеся расшифровке термины, обозначающие химические элементы: почему мы не можем называть monosodium glutamate каким-нибудь one-salt gluten acid (односолевая кислота клейковины)? Задаваться подобным вопросом уже поздно. Но именно этот дурацкий набор слов и есть одна из тех вещей, которые ставят английский настолько далеко от его ближайших лингвистических соседей.
Наконец, благодаря этому брандспойту мы, носители английского, также вынуждены сражаться с двумя разными способами расставлять ударения. Пристегните суффикс к слову wonder, и вы получите wonderful. Однако добавьте окончание к слову modern, и оно потащит ударение за собой: MO-dern, но mo-DERN-ity, а не MO-dern-ity. Этого не происходит с WON-der и WON-der-ful, или с CHEER-y and CHEER-i-ly. Однако запросто происходит с PER-sonal и person-AL-ity. В чём разница? Дело в том, что —ful и —lу окончания германские, тогда как -ity пришло из французского. Французские и латинские окончания подтягивают ударения к себе – TEM-pest, tem-PEST-uous – тогда как германские оставляют ударение в покое. Подобные вещи никто не замечает, однако это один из тех моментов, которые делают наш «простой» язык не таким уж и простым.
Так что история английского с того для 1600 лет назад, когда он достиг британских берегов, это история того, как язык становится восхитительно странным. За это время с ним произошло гораздо больше, чем с любым из его родственников, чем с большинством языков на земле. Вот вам древнескандинавский X века, первые строки рассказа из поэтической Эдды, названного «Баллада о Трюме». Строки эти означают «Зол был Винг-Тор/он проснулся» в смысле «он был зол, когда проснулся». На древнескандинавском это звучало: Vreiðr vas Ving-Þórr / es vaknaði. Те же самые строки на современном разговорном исландском: Reiður var þá Vingþórr / er hann vaknaði. Не нужно знать исландского, чтобы увидеть, что язык изменился несильно. «Злой» было когда-то vreiðr, сегодняшнее reiður – это всё то же слово со стёршимся первым v и слегка видоизмененным окончанием. В древнескандинавском глагол «был» был vas; сегодня надо говорить var – сущая безделица. На дневнеанглийском же фраза Ving-Thor was mad when he woke up звучала бы как Wraþmod wæs Ving-Þórr/he áwæcnede. Можно, конечно, заморочиться на тему подобного «английского», однако мы сегодня определённо дальше от «Беовульфа», нежели жители Рейкьявика – от Винг-Тора.
Так что английский и в самом деле язык странный, а его правописание – лишь верхушка айсберга. В популярной книжке «Глобалийский» (Globish) Маккрам чествует английский как уникально «энергичный», «слишком прочный, чтобы погибнуть» под напором норманнов. Он также называет английский похвально «подвижным» и «легко приспосабливающимся», будучи под впечатлением его словарной мешанины. Маккрам просто следует давней традиции радостного поигрывания мышцами, что напоминает теорию русских о том, что их язык «великий и могучий», как высказался о нём романист XIX века Иван Тургенев, или теорию французов, будто их язык уникально «ясен» – Ce qui n’est pas clair n’est pas français (Что не ясно, то не французское).
Однако нас ломает заниматься выяснением того, чей язык не «могучий», особенно в силу того, что малоизвестные языки, на которых говорит полтора человека, обычно оказываются на удивление сложными. Общепризнанная идея о том, что английский доминирует в мире из-за своей «подвижности», подразумевает, что существовали языки, которым не удалось вырваться за границы племени из-за того, что они поразительно несгибаемы. Мне подобные языки незнакомы.
В чём английский действительно даёт фору другим языкам, так это в глубоком своеобразии по части структуры. А своеобразным он стал в силу пращей и стрел – равно как и капризов – неистовой истории (Куда же мы без «Гамлета»! ).