– Я говорил! Что из того? Да, был хладнокровен, когда незачем было горячиться! Когда я был его адъютантом, вбегаю раз к нему и кричу вне всякого этикета: «Неприятель на носу!» А он меня спрашивает: «На чьем именно носу?.. Если на твоем (показывает пальцем на свой коротенький нос), то он конечно близко, а если на моем, то я еще и пообедать успею»!.. А у него нос был как руль!.. Это об его носе анекдотический есть рассказ… На балу где-то стоит он в дверях, тогда еще был он полковник… Две дамы остановились перед дверью, и одна другой по-французски: «У этого полковника такой нос, что мы не проберемся в дверь!» Уверены были, что кавказец дикий по-французски не понимает!.. А он захватил свой нос рукою, отвернул его в сторону и прогундосил: «Passez, mesdames»![8]
– Ха-ха-ха!.. Попался, Денис Васильич… Я это про генерала Тер-Гукасова слышал! – хохочет Языков.
– Ба-гра-тион, вам говорят, а не Тер-Гукасов! – горячится Давыдов.
– Но все-таки, Денис Васильич, на войну с Польшей вы едете? – спрашивает скромный Елагин.
– Непременно! Как только получу назначение, помчусь!.. Вот со Львом Сергеичем… Думал было и этого грешника (кивает на Пушкина) захватить с собою, да жениться захотел!.. А уж от молодой жены-красавицы его теперь багром не оттянуть! Эх, други! Выпьем за погибшего!.. За обольщенного вражьей силой!
– А он у нас что-то невесел сидит! – замечает Нащокин.
– И словечушка не промолвит… – поддерживает Верстовский.
– Думу думает, думу горькую… – продолжает в тон им Киреевский.
– Ха-ха-ха!.. Пушкин!.. Твои гости про тебя поминальную песню складывают, не то былину! – хохочет Вяземский и чокается с Пушкиным, за ним и все другие.
– Баратынский мне говорил, что в женихах весел только дурак… Думаю, что это сущая правда… Тоска мне и по Дельвигу… Уж Дельвиг ли не был моим другом с молодых ногтей? А вот нет его за нашим столом… Постреливать начала смерть в наши ряды, господа! – грустно говорит Пушкин.
– Да, Дельвиг, Дельвиг!.. Не понимаю я все-таки, отчего же он умер, – оглядывает Пушкина и Языкова Давыдов.
– От смерти, – говорит Языков.
– От Бенкендорфа! – говорит Баратынский.
– Бенкендорфом мы когда-то в Тригорском звали жженку за полицейское ее влияние на желудок, Денис Васильич… – вспоминает Языков.
– Я говорю в самом прямом смысле… от Бенкендорфа! – настаивает Баратынский, а Пушкин объясняет Давыдову:
– Я не знаю, что сделал бы ты, если бы на тебя стал кричать Бенкендорф: «В Сибирь тебя загоню! И Пушкина тоже! И Вяземского!.. Всю вашу троицу! Но тебя в первую голову!»… Между тем Дельвиг с ним, прежде всего, на брудершафт не пил!
– Что бы я сделал! Ого! Ого!.. Я бы его рубанул по-гусарски! – делает энергичнейший жест рукою Давыдов.
– Дельвиг предпочел заболеть… И заболеть смертельно.
– Пушкин! Не забывай, что Бенкендорф все-таки нашел нужным извиниться перед Дельвигом за свой крик… а перед нами пока еще нет, – замечает Вяземский.
– Я слышал, в своей деревне сидя, что вышло дело из-за каких-то стишков Де-ла-Виня, в «Литературной газете» помещенных, – хочет уяснить дело Давыдов.
– Невиннейшие стихи… На памятник погибшим на баррикадах… в июльские дни в Париже… – начинает объяснять Давыдову Баратынский.
– Совсем конфетный билетец! – перебивает Пушкин.
– Я могу их прочитать на память. Вот эти четыре строчки:
– Что же тут нецензурного? – недоумевает Давыдов.
– Ничего!.. И стишков этих никто бы не заметил… Да сделал донос все тот же литературный шпион Булгарин… И утопил Дельвига… Дескать, вспоминая июльские дни, мечтает о них и для России! Вот как обернул дело Видок-Фиглярин! – негодует Баратынский.
– А благонамереннейший Дельвиг не сумел оправдаться!.. Когда мы с Вяземским уезжали из Петербурга в августе, Дельвиг нас провожал пешком… Встал в восемь утра для этого: когда с ним раньше это бывало? Но он как будто знал, что навсегда с нами расстается, а мы не догадались! – грустит Пушкин.
– Очень жаль барона!..
– Да, кажется, и в семейной жизни у него было в последнее время неладно?.. Мне кто-то говорил, да некогда было слушать… – любопытствует Давыдов, а Вяземский, отвечая ему, кивает на Пушкина:
– Может быть, вот он знает, от кого из приятелей барона осталась у м-м Дельвиг дочка… Но все-таки не это его убило: цензура! Кстати, цензура теперь стала совсем помешанной. Я говорил здесь с цензорами, они как будто мухоморов наелись.
На что Языков, сильно охмелевший, отзывается бурно:
– Как же можно писать, когда только объявления о продаже борзых щенят можешь ты печатать без подписи, а все анонимы и псевдонимы запрещены?.. И в каждой строчке видна должна быть цензорам крамола!
А Вяземский добавляет:
– И в то же время у нас не только хотят, чтобы литература процветала, требуют этого! Процветай во что бы то ни стало!