И самое существование при этих жутких условиях казалось безнадежной глупостью…
А снег валил густо, метель выла, снежные сугробы росли могильными курганами.
Арина Родионовна
Всегда спокойная, всегда неизменно добродушная, всегда с внутренней умной улыбкой на круглом лице, с глазами тихими и голубыми, как река Сороть, она неустанно хлопотала день-деньской по делам хозяйским, а вечером, как только лампу засветит, да печь затопит, сразу угомонится, затихнет, задумается, сидя в кресле или на лежанке, с вязаньем бесконечного чулка.
Пушкин любил именно эту вечернюю няню и в часы одиночества говорил ей:
– Матушка, расскажи мне о красавице заморской той, что птицей среди птиц петь умела, что лебедью величавой среди лебедей слыла и как ее разбойники похитили…
– Погоди, сынок, подумаю, – улыбалась Родионовна, – не ровен час – какую неправду скажу, а в сказке правду говорить надо, будто и в самом деле так было… Погоди, подумаю.
Пушкин, развалившись в кресле перед пылающей печкой, курил свою трубку— подарок Дельвига, тихо поглядывал на Родионовну и отрывисто, рассеянно думал:
– Язык русского народа – клад сказочный, богатство неисчерпаемое, пленительный размах… Какое мощное, раздольное воображенье, какая своевольность речи… Вот передо мной няня, – эта простая, неграмотная старуха, крестьянка из крепостных, из недр деревенской глуши, родившаяся в рабстве, быть может, на соломе, в конюшне или на полях; а вот я – воспитанник лицея, прославленный стихотворец, отменный ум, с волнующим изумлением слушаю ее слова, речи, сказки, песни, слушаю и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что дал лицей? Вздор. Несколько ветреных, несовершенных сочинений. Что дала няня-крестьянка? Все лучшее и любимое. Ведь каждая ее сказка – моя поэма… И я учусь у нее говорить, слагать, сочетать, писать… Учусь у нее и вижу, чувствую, сознаю, что расту как сказочный великан. Да… великан!.. Не было бы Родионовны – не было бы у меня языка для «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и тем более не было бы «Кащея Бессмертного», «Царя Берендея», «Мертвой царевны». Ведь эти сказки от нее записаны, а язык «Бориса Годунова»? Ведь это – ее, нянина, красота русской речи… Вот она – кто моя муза! Мое вдохновенье! Спутница моей работы!»
Тут Пушкин со свойственным ему жаром увлеченья, как разгоряченный ребенок, бросился к няне с объятиями:
– Няня, мама, матушка! Свет моя Родионовна, прелесть моя деревенская, да знаешь ли ты, душа моя, что только тебе одной обязан я за успехи свои литературные, за язык свой отменный, из камня высеченный. Вот наслушаюсь я сказок, речей, поговорок твоих и работаю, как на крыльях лечу. А когда работаю, будто тебя, матушка, слушаю, хоть и нет тебя в комнате, хоть в Тригорском, у Прасковьи Александровны пишу. Я так о тебе, родная, и приятелям написал, и брату Льву, и сестре Ольге. Пускай знают, кто здесь моя истинная помощница и мать…
Арина Родионовна не выдержала объяснений своего любимца и заплакала, прижав к груди его горячую, кудрявую голову:
– Ой, дитятко ты мое, обиженное, одинешенькое… Сашенька мой… Зачем только меня хвалишь зря… Какая помощница я в трудах твоих книжных, если всю жизнь в деревне прожила и ничего, кроме сказок да песен, не знаю. А говорю, как весь народ русский говорит, кто, конечно, с разумом-сердцем да с подсыпанным перцем…
Пушкин развеселился, закурив снова трубку, забегал взад-вперед по комнате, как это он делал часто в приливах радости.
– Да вот черт возьми! В этом-то, матушка ты моя, и есть великая штука: простой, крестьянский русский народ, не будучи грамотным, владеет своим отменным коренным языком так мастерски-красочно, что нам – писакам, сочинителям – остается только учиться да учиться. В своем русском языке мы все – недоросли, увальни. Особенно когда беремся за прозу, да еще народную. Наши писатели, матушка, и я в этом числе, лучше по-французски пишут, чем по-русски. Вот оно – воспитание проклятое! Хочется писать для народа, а язык у нас книжный, сочинительский и народу мало доступен. К тому же наше подлое правительство нарочно народ в темноте, в невежестве, в рабстве держит. Беда. Страшно подумать…
Родионовна, вздыхая за вязанием чулка, покачивала седой головой:
– Ох, верно это, сынок, верно. Темный народ, что слепой человек. Где уткнется – тут и ладно, а зрячим – что дорога ходячим: все видно, а если не туда зашел – своротить можно.
Пушкин лег на лежанку на живот, потянул трубку:
– Я вот первый не туда зашел…
– Потерпи, сынок, маленько.
– И так терплю не мало.
– А ты еще потерпи. Нет худа без добра: в деревне, смотри, как много пишешь, – сам не нарадуешься.
– Это правда, матушка. Деревня для работы – рай. Знай пиши – так писать хочется. Покой да сказки твои – раздолье для пера. Уж только больно досадно, что не по своей я воле сижу здесь, а по прихоти царской, в виде арестанта, бунтовщика. Жандармы проклятые! Скоро ли свернут им головы, а пуще всего – дурацкий колпак царя?