При всем том когда для Пушкина настали, сгустились черные дни ссылки, то не отец и мать, оскорбившие его подневольный приезд, приняли сердечное, любовное участие в нем, а няня – крестьянка, сразу почуявшая беду верного друга – питомца, сразу взявшая на себя великую обязанность сохранить, сберечь «бунтовщика» и помочь ему своими неустанными заботами, беззаветным вниманием, не ожидая за это никакой награды, кроме дружеских объятий и нежных слов.
Тихая, умная, задумчивая, добродушная Родионовна, как сама природа Севера, миротворно-успокаивающе действовала на бурную натуру избалованного югом Пушкина. Все это поэт видел, чувствовал, ценил и, как бы в благодарность, платил своей Родионовне обильным урожаем затейных трудов.
Желанный гость
В метельную ночь на одиннадцатое января Пушкин, обычно ложившийся спать в девять или десять, на этот раз лег около двух.
Он решил докончить четвертую главу «Евгения Онегина», чтобы скорей отослать ее в Петербург для издания, так как нужны были деньги.
Под стонущие жалобы ночной метели, под снежные вихревые песни, под глухой стук в окно черных крыльев ветра писал он, разделяя себя на Евгения Онегина и на автора, глупо занесенного снегом в глуши, глупо загнанного в деревню.
В эти минуты авторского отвлечения его особенно донимала, угнетала, давила, дразнила дикая, отчаянная глупость воистину безвыходного положения.
И снова, и опять, и еще будоражным порывом, как вихрь за окном, налетала мысль:
– Бежать, бежать…
Спасение представлялось ему или в бегстве за границу, или в революции, а жажда жизни свободной, независимой, неограниченной, солнечной, возвышенной, искательской, – эта жажда была так велика в сравнении с маленьким терпением, что мысль о бегстве считалась им искренне-гениальной и вполне осуществимой.
Нервно обгладывая перо, он трепетно представлял себе живую картину, как поедет в Германию, потом во Францию, потом, конечно, в Англию, на родину любимого Байрона; как покатит там по чугунной дороге, как поплывет на паровых кораблях…
А вой метели будто злорадно спрашивал:
– Где же деньги у тебя, бедный мечтатель? Подумай… Где же деньги? Не уедешь без денег…
И тогда поэт вдруг припадал к бумаге и писал, чтобы скорей получить деньги.
Получить и бежать.
Неслышными шагами входила в комнату Родионовна, сонно смотрела на пишущего питомца, сонно уговаривала под гул метели:
– Ложился бы ты, Сашенька. Поди приустал. Да и метель воет, будто волчица с голоду. Ложился бы ты, соколик. Пора. Второй час ночи, а ты все сидишь, пером царапаешь. Ложись-ко, говорю, легче будет.
Не отрываясь от тетради, Пушкин бурчал:
– Иди спи, матушка. Чего бродишь? Спи, иди. Я сейчас лягу. Кончаю.
Родионовна пятый раз подошла к постели Пушкина и пятый раз поправила одеяло и сверху шубу медвежью:
– Полно, говорю. Ложись, Сашенька.
Пушкин молчал, писал.
Родионовна, уходя, головой седой покачала, вздохнула, сонно поглядывая на поэта:
– Может подать что? А?
– Ничего не надо. Спи матушка, – утешал он, – через четверть часа я лягу. Точно.
Родионовна, вздохнув еще раз, ушла:
– Ну ладно. А то опять приду. Ложись.
Через полчаса Пушкин кончил главу и, потирая от нервной дрожи руки, стоя, как бы с птичьего полета, взглянул на написанное, улыбнулся концу и с кряхтением удовольствия залез под медвежью шубу.
И утомленный, без раздумья, богатырски уснул.
А в этот час метельной ночи близкий друг Пушкина, лицейский товарищ, деятельный член тайного общества Иван Иванович Пущин, выехавший на тройке из Пскова вечером, теперь был уже в городе Острове и в «гостинице для приезжающих» покупал три бутылки клико, чтобы распить их на радостях встречи с другом из Михайловского.
Пущин взял бывалого ямщика, пообещав хорошо ему дать на водку, и, несмотря на метель, тронулся в путь, заливаясь говорливыми, звонкими валдайскими колокольчиками.
Пущину в кибитке не спалось: всячески он силился представить себе в разных вариантах то встречу с лицейским другом, то будущий разговор, то будничную жизнь поэта с Родионовной, то соседей в Тригорском, то его новые работы, планы, проекты.
И главное, Пущин, помня наказы петербургских и московских товарищей по тайному союзу, обдумывал дипломатическую часть предстоящих разговоров по политическим вопросам, так как следовало учесть порывисто-бурный характер Пушкина и не говорить ему многого такого, что могло бросить его в сторону крайности ради выхода из безотрадного положения.
Он, как и все друзья поэта, твердо решил: во что бы то ни стало сберечь, сохранить Пушкина как национальную гордость и поэтому не втягивать его в гущу борьбы, буде ежели он сам пожелает.
С этими мыслями Пущин на рассвете выглянул из кибитки и крикнул ямщику:
– Далече ли до Пушкина?
– Недалече, – глухо буркнул ямщик, хватив кнутом коренника.
Метель заметно стихла под утро.
Кони с разбегу прорезали сугробы наметенного снега, а под гору неслись вскачь, утопая в снежной пыли, в заливных колокольчиках.
Начался густой гористый проселок.