– Благодарю, государь, – сухо, безрадостно ответил исстрадавшийся, но гордый поэт, – как же не быть довольным свободой после шести лет ссылки.
Николай, предполагавший, что Пушкин при виде его величества бросится ему в ноги, теперь понял, почувствовал другое: против воли ему захотелось немедленно расположить к себе сурового посетителя, внушавшего тихий страх.
– Ну ладно, довольно сердиться… Мы больше не будем ссориться.
Царь поднялся и протянул руку поэту.
Тут-то Пушкин увидел в сравнении с собой саженную фигуру молодого самодержца и улыбнулся.
Царь понял улыбку, обрадовался случаю перемены настроения:
– Может быть, у тебя найдется в кармане что-нибудь из твоих произведений? Я хочу посмотреть…
Пушкин обшарил карманы:
– Нет, государь, в карманах нет ничего… но я могу представить, если угодно…
Хороший предлог дал царю, твердо помнившему советы Бенкендорфа, весело разговориться:
– Да, да, Пушкин, отныне я решил сам прочитывать твои поэтические сочинения. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь. Кругом так много говорят о тебе и даже будто как сочинителя знают в Европе. Это хорошо. Я тоже хочу знать, о чем ты пишешь. Присылай мне все, – отныне я сам буду твоим цензором. Понял?
Пушкин сразу не сообразил ловушки: ему показалось, что воспитанный император действительно искренне интересуется успехами литературы и, значит, высочайшая цензура будет добрее общеказенной.
Поэт радостно отвечал:
– Я очень благодарен, государь, за внимание, которого, признаться, никак не ожидал…
– Чувствуя за собой вину вольнодумства, – перебил Николай, – и дружбу с наказанными бунтовщиками?..
Пушкин хмуро повесил голову.
Неловкое молчание остро длилось.
Николай нервно зашагал по кабинету, как бы готовясь к наступлению.
И вдруг, резко остановившись против врага, неожиданно спросил:
– Пушкин, принял бы ты участие в бунте 14 декабря, если б был в то время в Петербурге?
– Непременно, государь, – с прямой честностью отвечал поэт, смотря в упор беспокойных ястребиных глаз царя, – все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Спасло лишь одно мое отсутствие…
Растерявшись от прямоты признания Пушкина, взволнованный царь снова зашагал и грубо буркнул:
– Ну, довольно ты надурачился! Довольно!
Николай сел за стол, чтобы успокоиться. И опять меж поэтом и царем легла жуткая непреодолимая пропасть молчания.
Пушкин нескрываемо был рад своей смелости и стоял в гордом выжидании, готовый к новым вопросам.
Николай, усиленно вспоминая разговор с Бенкендорфом, так от волнения и не мог вспомнить, что с Пушкина следовало взять честное слово дворянина изменить свои политические убеждения.
Пушкин ждал этого насилия и решил быть еще более твердым.
Царь, постучав дробью пальцев по бумагам, мирно-беспомощно заговорил:
– Пора быть рассудительным… Вполне пора… Люди твоего возраста должны быть благоразумны, почтительны, вежливы… Вообще… Пора тебе быть светским, порядочным человеком и заслужить уважение начальства…
Николай неуверенно взглянул на Пушкина:
– Я отечески советую тебе, Пушкин, отныне весь свой ум обратить на пользу мне и России. Генерал Бенкендорф объяснит тебе все, что требуется знать, и к нему ты впредь будешь обращаться за разрешением выезда из Москвы и за разными советами. Прощай.
На свободе
Не помня себя, потрясенный, взбудораженный нахлынувшими событиями, Пушкин после царского приема сломя голову выбежал из Кремля и вскочил на первого подвернувшегося извозчика, весело крикнув:
– Скорей на Молчановку в дом Ренкевича, что у Собачьей площадки. Скорей! Отблагодарю.
Извозчик лихо погнал.
В оживших глазах Пушкина, почуявших волнующую вольность птицы, выпущенной из клетки, замелькали пестрые дома, магазины, лавчонки, люди всех сортов, идущие, едущие в экипажах, в каретах, а то и верхом на сытых жеребцах.
Вся эта широкая панорама давно невиданной Пушкиным Москвы казалась ему преувеличенно праздничной, как бы приветственно улыбающейся приезду освобожденного гостя.
И вместе с тем после солнечного покоя деревенской золотой, любимой осени эта шумная беспокойная суета столицы представилась поэту театральным грандиозным зрелищем, где все встречные разыгрывали какие-то хитрые таинственные роли, начиная с ястребиных глаз самодержца и кончая трясущейся протянутой рукой уличного нищего.
Пушкин, обвеянный тишиной осенней деревни, смотрел на все вокруг с удивлением и скрытым чувством жути, понимая, что теперь и он должен влиться в действие общей игры, сложной, коварной игры, от которой отвык.
Поглядывая рассеянно по сторонам, неясными отрывками думал он о значении царского приема и никак не мог решить: худо это или к лучшему, счастливо или скверно, придворная хитрость или просто правда признания? Пожалуй, правда…
На этой последней мысли, в которую хотелось поверить, он утвердительно-радостно улыбнулся и крикнул извозчику:
– Стой!
– Урра! – зычно разнеслось из распахнувшегося окна.
Соболевский в атласном малиновом халате протянул в окно объятия:
– Урра, Пушкин! Браво!
Пушкин опрометью бросился в горячие, сильные, трепетные объятия приятеля.