Минуту-другую друзья дарили друг другу жаркие товарищеские поцелуи.
Соболевский разом втащил через окно желанного гостя.
– Вот так, дружище, так, – восторженно гоготал бурный хозяин, продолжая тискать поэта, – ну, еще раз здравствуй, наша африканская любовь!
В один момент Соболевский снял с Пушкина грязную дорожную шинель и потащил его умываться и вообще приводить в порядок гостя.
Умываясь, Пушкин наскоро рассказал мечущемуся, угорелому от радости, клокочущему весельем хозяину о царском приеме.
Соболевский, взметенный непосредственным вихрем счастья встречи с Пушкиным, тоже не мог дать отчета смыслу аудиенции у царя и только кричал:
– Ну его к черту! Тебя, брат, освободило общественное мнение, народ, гений твой, а не царь! И Вяземский, и Нащокин, и Веневитинов, и Погодин, и Шевырев, и Мицкевич, и Чаадаев, и Баратынский, – да все, все так говорят. Что оставалось делать царю и жандарму Бенкендорфу, когда их прижали к стене обстоятельства. Вот погоди, скоро сам увидишь, что за сила такая богатырская у Пушкина. Увидишь! Ххо-хо!
В руках Соболевского сочным залпом хлопнула бутылка шампанского:
– Урра! За счастливый приезд!
Друзья сели за стол с искрящимися бокалами «Аи».
И не менее искрились вопросы сияющего гостя:
– Ну говори, говори, душа моя, как Вяземский? Одоевский? Нащокин? Мицкевич? Чаадаев? Как кто, что, где? Что за человек Бенкендорф? Что говорят о царе? О восстании 14 декабря? О повешенных, о сосланных в Сибирь и крепости? Каково политическое настроение в Москве?
Соболевский со свойственным ему пылким темпераментом знатока всяческих дел столицы заливал вспыхнувшие вопросы вином и рассказами.
А в это время мимо окон, среди прохожих, шныряли два тайных агента Третьего отделения, подосланные неотступно следить за свободным преступником Пушкиным.
Открытое окно было слишком большим соблазном для жандармских шпионов: один из агентов, желая хоть что-нибудь уловить наострившимся опытным ухом, остановился у окна и любезно попросил огня для закуривания.
Соболевский дал огонь и закрыл окно.
За обильным завтраком, пышность которого, как, впрочем, и каждая жратва, была слабостью хозяина, Соболевский притащил показать гостю своих датских щенков:
– Вот это, брат, щенки! Оцени! Ты посмотри, какие у них удивительные, милые морды. Бери. Я дарю тебе любого. Собаки приносят счастье.
Пушкин расцеловал друга за подарок, который в эту минуту с явным наслаждением чавкал жирный кусок гуся:
– Беру все, что мне приносит счастье, – так я нуждаюсь в нем.
И поцеловал щенка в бархатную голову:
– От него вкусно пахнет непосредственностью.
– Но ты, друг мой, свободен, – безотчетно воскликнул Соболевский, – а это для тебя – счастье!
– Нет, – печально улыбнулся задумавшийся гость, прижимая к сердцу щенка, – едва ли… Я неспокоен за свободу… Все это не так просто, как кажется… Послушаем, что скажет мой Вяземский?
Речь быстро раскинулась вокруг Вяземского.
Друзья, задымив трубки, решили немедленно отправиться к нему.
Через полчаса они уже подкатывали на извозчике к дому Вяземского.
За ними тайно следовали два агента.
Но оказалось, что Вяземский находился в тот час в бане.
Это развеселило Пушкина, и они покатили в баню, незримо сопровождаемые агентами.
В бане и увиделись после долгой разлуки.
Восхищенному удивлению Вяземского, разомлевшего с пару-жару, не было конца.
Ребяческая радость бурно захватила друзей и ликование их увлекло к неистовым восторгам счастливейшего момента создания, когда весь мир и вся жизнь кажутся пронзенными солнцем совершенного блаженства.
Баня, где Пушкин, кстати, вымылся с дороги, сыздавна являлась, особенно для приезжих гостей, местом огромного, жаркого, прогревающего телесного удовольствия, тесно связанного с чудесным расположением духа.
Пушкин любил русскую баню, и потому его упоенью, да еще с горячими друзьями, не было конца, – стихийная натура проявилась и здесь.
Вознаграждение, казалось, наступило: четкий ум критика Вяземского достаточно взвесил ценность появления Пушкина в Москве как символа воли:
– К тому же ты, освобожденный гений, разом возвеличишь, подымешь интерес к современной литературе, и мы решительно возьмемся за основание своего журнала. Теперь мы с твоей головой, да еще чисто вымытой.
Соболевский гоготал:
– Теперь Пушкин смыл позор преступления! Баня – великое учреждение!
На радостях друзья поехали на Ямскую, в трактир к Фоме Фомичу.
Агенты следовали по пятам.
В трактирной двери, закрыв вход, артачились трое подвыпивших выходивших чиновников, не желая пускать посетителей в безнравственное питейное заведение, выгребающее деньги из жидкого кармана.
Когда же Соболевский объявил благоухающей троице:
– Это Пушкин! Знаете? – чиновники распахнули дверь:
– Пожалуйте! Милости просим. Для Пушкина все двери должны быть настежь! Высокая честь…
Пушкин поблагодарил чиновников, потряс их нетвердые руки.
Один из умиленных со слезами поцеловал в щеку поэта:
– Благодетель, страдалец, великий человек… наш…
В трактире Соболевский представил буфетчику друга:
– Вот, Фома Фомич, это и есть сам Пушкин, Александр Сергеевич. Полюбуйтесь. Каков?!