Густая толпа восторженным потоком хлынула в партер к Пушкину, вонзив торжествующие взгляды на освобожденного гения. С верхних ярусов гроздьями винограда нависли кучи зеленой, сияющей молодежи, устремив лучи васильковых глаз, будто к солнцу, к любимейшему Пушкину. Отовсюду были направлены бинокли в точку темно-каштановых кудрей головы великого избранника. И вдруг, как гром, грянули горячие аплодисменты, раскаленно возрастая.
Перекрестный огонь восхищенных возгласов слился в один буревой восторг:
– Пушкин! Пушкин! Пушкин!
Растроганный, смущенный поэт нервно стиснул зубы, чтобы удержать слезы счастья столь стихийного, пламенного признания.
Бесконечными, молчаливыми поклонами отвечал он, глубоко взволнованный, прекрасно сознавая, что в его лице приветствуют не только поэта, борца свободной мысли, но и гражданина, друга восставших 14 декабря.
Мощная, неслыханная встреча, разлившаяся океаном восторгов во славу Пушкина, надолго задержала начало спектакля, пока ярые, бурные рукоплескания и буйные возгласы стихли, скрывшись в душе каждого, чтобы после разгореться и разнестись пламенной вестью о Пушкине.
Поэт уехал из театра потрясенный и долго не мог уснуть в своей комнате, заботливо приготовленной Соболевским любимому другу. Теперь Пушкину искренно поверилось в счастливую перемену жизни.
А за окном черной осенней ночи неотступно скользили агенты Бенкендорфа.
На следующий день вся Москва была охвачена пламенем жарких разговоров о Пушкине еще в более грандиозных размерах. Университетская молодежь с утра, как весенний поток, звонко шумела в руслах длинных коридоров, наперебой читая стихи Пушкина, гордо возвеличивая славное, окрыляющее имя.
Мастеровые, трудовое население хотя и не имело книг Пушкина и плохо разбиралось в достоинствах его поэзии, но каждый, будь то рабочий или сапожник, портниха или прислуга, считали своим долгом горячо поговорить о Пушкине как о светлой, обещающей надежде на лучшее их – бедняков – будущее, как о друге-человеке, кто шесть лет был в изгнании за вольную думу о русском страждущем народе.
Одна судомойка другой так и говорила:
– Шесть годочков, слышь, этот Пушкин-то взаперти на замочке просидел. Царь с правительством, слышь, его сердешного на мучения засадили, чтобы, значит, он никому своей думы сказать не мог. А дума-то у этого Пушкина, слышь, такая придумана была, чтобы народу сразу легче, вольнее стало.
В этом роде говорилось и на московских окраинах.
Мастеровые и солдаты толковали уверенно:
– Этот Пушкин тоже в заговоре бунтовщиков был, и его тоже правительство схватить хотело, и уже в деревню к нему наехали. А народ как весь поднялся, как потребовал от царя: освобождай Пушкина-сочинителя, и кончено. Вот те и дали ему волю. Заступник он.
Жалкие, забитые, заклеванные чиновники-писцы, изможденные в работе, как пареные груши, получавшие жалованья почти сплошь по 16 руб. 25 коп. в месяц, шептались в департаментах:
– Пушкин – первейший вольнодумец и великий сочинитель. Про начальство он может пустить такие стишки-с, что страшно станется. Отменная, храбрейшая личность. Большой человек. Говорят, государю прямо сказал: не могу я вам, ваше величество, по совести своей руки подать, не могу-с. Так и не подал, хе-хе-хе.
Интеллигенция бегала по книжным лавкам, жадно спрашивая последние сочинения Пушкина. Ученые трактовали о высоком значении поэзии Пушкина. Дети спрашивали родителей: кто такой Пушкин?
Духовенство, вознося со слезами умиления многолетие благочестивейшему, самодержавнейшему новому царю-батюшке, откровенно поносило перед молящимися в проповедях поэта:
– Православные христиане, подумайте: какова же доброта и милость высочайшая, если государь, помазанник Божий, решился помиловать сочинителя Пушкина, известного крамольника, богоотступника, богохульника, насмешника над святынями религии. Не читайте вы, православные христиане, мерзких книг этого отродия дьявола.
Помещики, генералы, князья в большинстве своем брюзгливо говорили:
– Государь император слишком добр. Это невозможно. Пушкина следовало не миловать, а просто сослать в Сибирь, к друзьям, – туда ему дорога.
Одна толстая в буклях барыня, на шесть пудов, рассказывала за шоколадом другой пятипудовой барыне:
– Говорят, когда на высочайшей аудиенции государь император в знак милости подал Пушкину один палец, растерявшийся щелкопер так обрадовался, что протянул государю две руки и присел от счастья.
Генерал, на улице встречая знакомых генералов, сообщил:
– Слыхали, ваше превосходительство? Говорят, у бедного Пушкина страшно болит шея, – так ему трудно было смотреть в глаза стоявшего перед ним великана императора. Комическая аудиенция, ха-ха!
Всюду, на всех углах улиц, в каждом доме так или иначе говорили о Пушкине, интересуясь каждой мелочью его короткой, но бурной жизни: громкая личность звучала грандиозным оркестром увлекающих, пестрых сочетаний – каждый слышал то, что хотел, искал и желал.