мальчишески дружны.
Здесь каждый в кресле
будто бы патриций,
распахнуты рубахи до пупов.
Вы скажете — «Балбесы!
Им за тридцать!»
А я скажу —
«Не хайте этот кров!»
Ведь если мы
на белом свете жили,
что лучше дружбы
заслужили мы?
И чтоб у ног —
холодные бутыли,
и жар всходил
от блюда бастурмы.
А телескоп,
стоящий на треноге,
а южной ночи
вечный бенефис!
То на Луне,
то на звезде,
как боги,
они могли бы быть.
Но смотрят вниз.
Туда,
где желтые созвездья окон,
где в отдаленной
тишине квартир
взгляд телескопа
может ненароком
открыть красавиц
сокровенный мир.
Зураб, Рамаз, Михо,
поочередно
впиваясь взглядом
в мощную трубу,
выискивают
то, что им угодно,
и что для вас
и для меня —
табу.
2
Но что сидеть,
как критик на премьере?
Я гость.
И к телескопу приглашен.
Устраиваюсь у балконной двери.
И отплывает от меня балкон.
И наплывают в глаз
созвездий грозди,
бровь леденит
холодный объектив,
уходит взгляд
в космические гости…
Но вдруг
как бы задел его мотив.
И неумело,
дрогнувшей рукою
трубу слегка повел я
вбок и вниз.
И в окуляр вошло,
закрыв собою
все звезды неба,
весь ночной Тифлис,
видение…
Должно быть в кухне,
вымывши посуду,
она сидела,
опершись о стол.
А впрочем,
я придумывать не буду —
быт в объектив
и краем не вошел.
Ее лица
ни старость, ни усталость
не тронули еще,
но, как во сне,
вся музыка его
рождала жалость
и чувство виноватости во мне.
За то, что в давке
ездит на работу,
за очередь
к прилавкам и у класс.
Все это было в нем.
И было что-то,
чего еще
не постигал мой глаз.
Лишь смутно музыка
о чем-то пела,
как будто бы звала
в далекий путь…
И тут меня толкнули —
Эй, в чем дело?
А ну, подвинься,
дай и нам взглянуть!
Глаза Михо, Зураба и Рамаза
приникли к телескопу.
А потом
мы молча
стылое доели мясо,
запив его
согревшимся вином.
ПУТЬ НА ПЕРЕВАЛ
Пыльный «газик» по пыльной дороге
мчал к предгорьям.
На склоне дня
Копетдага синели отроги
и распахивались, маня.
Удлинялись закатные тени,
вырастал,
нависая,
хребет,
над которым в оцепененье
дотлевал еще
солнечный свет.
В этом свете
два грифа парили,
карауля свой ужин простой —
тот, что можно добыть без усилий,
лишь бы падалью пахло земной.
Мчался «газик».
Сужалась долина,
превращалась в ущелье она,
где единственный дом возле тына
обозначился светом окна.
А потом показалась терраска,
а за ней в темноте —
и костер.
В дымном свете его, словно в сказке,
кто-то к «газику» руку простер.
Из ночного и теплого мира
пред машиной возник человек.
Протянул он
из печи тандыра
с пылу — с жару горячий чурек.
Незнакомым проезжим в дорогу
хлеб вручив, он исчез без следа.
И помчали мы вверх, словно к богу.
Скрылись грифы.
Сияла звезда.
АБУСАИД ТУРСУНОВ
Безвестный ветеран
в безвестном кишлаке,
работал он кассиром в бане.
А мимо проезжали налегке
то на подводе, то на ишаке
со всех окрестностей дехкане.
И в путь обратный
с хрупким грузом
вновь
они тянулись и тянулись мимо.
И супил ветеран седую бровь,
осознавая тайную любовь,
что, кажется, прошла необратимо.
Он ревновал людей
к посуде той,
что за оконцем кассы проплывала, —
продукции гончарной мастерской,
где наскоро лепили день-деньской
из глины все изделия для «вала».
Пусть для шурпы, для плова, для цветов
годились те горшки, те блюда, вазы,
но разве только,
чтоб отведать плов
вы вносите изделие в свой кров?
Оно должно дарить
и радость глазу!
Однажды он восстал,
и в мастерской,
явился
величавый, словно ода,
и перебил все вещи до одной,
и даже печку развалил ногой.
А после взял коня,
запряг в подводу.
Не ищут так золотоносных жил,
как возле Фанских гор
искал он глину.
А после печь,
что песню, он сложил,
глазурь и краски
в муках сочинил,
Аллаху помолился для зачина.
Глядели, рот разинув, гончары,
как из-под рук его
рождалось чудо:
сперва
свистульки детям для игры,
а уж потом возникла, как миры
разнообразная посуда.
Горшки цветочные
и вазы для цветов
являлись из небытия на диво.
А мастер, недоступен и суров,
вертел гончарный круг без лишних слов
и только щурился счастливо.
Откуда этот дар,
он сам не знал.
Со всех краев
съезжались люди,
и каждый по дешевке покупал
то, чем музей пока пренебрегал,
о чем теперь мы пишем, как о чуде.
ПЕЙЗАЖ
В желтый узор
перелиться готовое,
таджикское красное,
таджикское лиловое…
Вдоль полей зеленых горы
словно сюзане висят,
четко вышит на которых
миндаля цветущий сад.
В небо взгляду-альпинисту
солнце не дает взойти
желтый жар его неистов
вниз уводит, на пути,
что ныряют под уклонцем
средь тюльпанов и гранат,
и опять уводит к солнцу
вертикальный этот сад.
По стене тюльпанов алых
тихо движется тюльпан,
то на ослике усталом,
на себе неся тюрбан,
всадник в стеганом халате
вниз спускается, в кишлак.
Вдоль арыков — неохватен
красно полыхает мак.
Ребятня у стен прогретых
желтым светом высоты
в шелк и бархат разодета
бегающие цветы!
Яркой музыкою дышит
гор цветущий небосвод.
Кто хоть раз ее услышит,
тот с собою унесет —
в желтый узор
перелиться готовое
таджикское красное,
таджикское лиловое…
СЕВЕРНЫЙ АВГУСТ
У лета времени немного —
Уже созрела недотрога.
Стручки стреляют семенами
в руках снующей детворы. Знобит грядущими снегами
еще зеленые дворы.
И августовский ветерок
таит ноябрьский холодок.
Хотя еще придет награда — сентябрь с пакетом винограда.
ТБИЛИССКИЕ БАНИ
На Майдане
в Пестрой бане,
в номерах, где Пушкин был,
Зурико
меня и Саню
серной баней угостил.
Друг за другом