Введение жесткой цензуры в июне – июле 1918 года сократило количество альтернативных прочтений торжеств. Статья в одной из небольшевистских газет, опубликованная до введения цензуры, позволяет представить себе, как могла звучать их публичная критика. Репортаж о массовой демонстрации конца 1917 года описывал это событие как пример официального принуждения и изоляции. На демонстрацию «казенного характера», говорилось в заметке, удалось собрать меньше рабочих и солдат, чем обычно, и меньше рабочих, чем солдат. Заводы отказались участвовать в акции в ответ на призыв Союза защиты Учредительного собрания и вместо этого провели массовые митинги на своей территории. Самым зловещим, заключала статья, было то, что необычный маршрут шествия проходил мимо немецкой делегации[279]
. После введения цензуры в печати остались лишь отдельные косвенные критические замечания подобного рода. Так, в одной из статей отмечалась более ранняя «буржуазная» критика подобных праздников, указывавшая на их «узкоклассовое» содержание и характеризовавшая первомайский парад 1918 года как «военный»[280].Противоположное официальному прочтение октябрьских торжеств, как правило, ограничивалось личными дневниками и частной перепиской. Известный историк Юрий Готье записал в своем дневнике 5 ноября 1918 года, что Москва готовит к революционной годовщине «эмблемы и украшения с кровожадными лозунгами». Увеличение пайка ученый воспринимал лишь как взятку, чтобы задобрить население. 7 ноября он присоединился к толпе на Тверской: «Как всякая русская толпа, она была мрачна и скучна; на боковых улицах было темно и тихо, и даже флагов было немного. Газет нет, нет и известий, даже урезанных и искаженных; одни веселятся, другие скрывают, третьи ждут» [Готье 1997: 193–194]. В опубликованных за рубежом воспоминаниях о своем пребывании в России Джон Поллок, англичанин, занимавшийся оказанием помощи беженцам с начала 1915 до середины 1919 года, описывает торжества как убогие и принудительные. Значительная часть из 30 миллионов рублей, выделенных на юбилейные украшения в Петрограде, по его словам, была распределена по разным карманам: «Никогда еще украшения не были так скупы… Много было старых первомайских знамен, красночерных кричащих загадок, теперь несколько обветшавших. Новые попытки оказались жалки, а ночная иллюминация была недостойна танцев в приморском городке». Никакой гармонии и целеустремленности – только принуждение к участию, отраженное на лицах участников, только равнодушие в глазах наблюдающих:
В первый день торжеств процессии старательно тащились по центральным улицам, не отрывая глаз от земли. Это было жалкое зрелище, представлявшее гораздо меньший интерес, чем то, как их собирали <…> Ночью любопытные толпы деревенской «бедноты» и горожан молча сновали по улицам, не проявляя ни энтузиазма, ни каких-либо эмоций. Ибо что праздновали?.. Праздник, чтобы быть успешным, должен иметь какую-то причину [Pollock 1919: 128–130].
Год спустя более скромные торжества вызвали у Готье еще более глубокое уныние своей безнадежностью и пустотой. В дневниковой записи от 8 ноября 1919 года они стали метафорой его собственной неутешимой тоски из-за положения России:
Так можно определить мое миросозерцание последних дней. Мрак без просвета. Остается ждать, что будет, не строя никаких планов и расчетов. Вчерашние празднества были много скромнее, чем в прошлом году. Никаких выдач обывателям, кроме полфунта белого хлеба детям. Завтраки в школах намного тощее, чем в прошлом году. Все, что было, выдавалось красноармейцам. Манифестаций я не видал, но местами они были жидки, местами на них сгоняли принудительно. Такими средствами набирались толпы манифестантов, которые вместе с войсками составляли в нужных местах достаточное количество людей [Готье 1997: 324].