К концу 1920 года октябрьский нарратив приобрел более четкие очертания и актуальность параллельно тому, как социальные идентичности и выбор, который они представляли, становились более ясными в ускорившееся время Гражданской войны. Подстегиваемые, возможно, совсем другой историей о значении Октября, которую рассказывали антисоветские движения подконтрольному им населению [Holquist 2002: 5][376]
, большевики начали осознавать необходимость более четкого и (как они надеялись) доступного изложения историиОн стал собственной, несовершенной Бастилией. Эта Бастилия могла быть физическим зрелищем, как у Евреинова, или переосмысленным воспоминанием, как у Подвойского.
От театров памяти к институтам памяти
Однако для многих большевистских лидеров за силой юбилейных празднеств скрывалась принципиальная слабость. Театрализованное представление Октябрьской революции во время первых трех годовщин было направлено на то, чтобы вызвать у человека прежде всего чувственные переживания. Красный колорит шествий, массовых собраний и торжественных похорон, буквальное и фигуральное выделение значимых моментов во «Взятии Зимнего дворца», постоянно звучащий «Интернационал» – все это было призвано представить личный опыт празднования как часть коллективного опыта, помочь человеку получить визуальные и слуховые сигналы, чтобы потом вернуться к этим воспоминаниям. Этот опыт в значительной степени зависел от личного присутствия на этих общих собраниях. Репортажи в прессе не могли передать тем, кто отсутствовал, непосредственность и яркость впечатлений от этих «театров памяти». Комментаторы евреиновского «Взятия Зимнего» сокрушались по поводу того, что такое «грандиозное задание» затевается ради «часового зрелища, которое нельзя будет завтра повторить», хотя и приветствовали намерение «увековечить» его на кинопленке[378]
. Зрелища были дорогими, их эффект – эфемерным, и многие запланированные представления остались нереализованными[379].Партийные лидеры, безусловно, считали, что театрализация Октября несет многообещающие и мощные повествовательные возможности, но на первом месте для них всегда стояла идея и ее доступность. Абстрактность, символизм и мистицизм многих революционных спектаклей 1919–1920 годов, по мнению большевиков, зачастую мешали ясному высказыванию, а в некоторых случаях и вовсе искажали его. Большевики не всегда относились с пониманием к непредсказуемым талантам художников-футуристов и Пролеткульта, которые с такой вызывающей гордостью заявляли о своих революционных намерениях[380]
. Более того, их беспокоило спонтанное участие, которого некоторые художники требовали от публики, пытаясь разрушить традиционный театральный барьер между исполнителем и зрителем. Смысл Октября в этих спектаклях, казалось, слишком сильно зависел от прихоти художника и зрителя [Cassiday 2000: 21]. К 1920 году Луначарский начал сомневаться в том, что этих художников можно считать