Кристофер по-прежнему хранил молчание, даже когда в конце она рассказала про разбитую чашку и про слово «сука» (она не сумела заставить себя выговорить «пизда»).
– Ты здесь? – резко спросила она.
– До меня вообще не доходит, с какой стати ты к ней пошла, – сказал наконец Кристофер, словно обвиняя ее в чем-то. – После стольких лет… Она же тебе не нравилась.
– Она прислала записку, – объяснила Оливия. – Вроде как протянула руку.
– Ну и что? – сказал Кристофер. – Я б к ней не пошел, даже если б моей жизни угрожала опасность.
– Опасность для жизни – это как раз там, у нее. Она и сама готова кого угодно пырнуть ножом. И еще она сказала, что знает, что ты приезжал всего лишь один раз.
– Откуда ей это знать? Она просто не в своем уме, вот что я думаю.
– Так она и есть не в своем уме. Ты что, не слышал меня? Но все новости она, похоже, узнаёт от Мэри Блэкуэлл, они поддерживают связь.
Кристофер зевнул.
– Мне нужно в душ, мам. Скажи вкратце, как там папа.
Когда она ехала в пансионат, капал мелкий дождичек – на машину, на дорогу перед машиной. Небо было серым и низким. Она ощущала тревогу, но не такую, как в прежние дни. Да, причиной тревоги был Кристофер. Но она была словно зажата в тисках непреодолимого чувства вины. Ее вдруг затопил тайный, глубокий стыд, как будто ее поймали за руку на краже в магазине, – а она никогда не воровала в магазинах. Он метался по ее душе, этот стыд, как дворники на ветровом стекле, – два сильных длинных черных пальца, карающих безжалостно и ритмично.
Заезжая на парковку пансионата, она слишком резко повернула и чуть не въехала в машину, которая парковалась рядом. Оливия дала задний ход, повернула снова, на этот раз оставив больше места, но ей было очень не по себе от того, что она едва не врезалась в ту машину. Она взяла свою большую сумку, положила в нее ключи так, чтобы сразу найти их, и вышла из машины. Та женщина – она вышла раньше Оливии – как раз поворачивалась к ней, и через секунду случилось странное. Оливия сказала: «Простите, пожалуйста, о господи, мне ужасно неловко», а женщина, одновременно с ней: «Что вы, все в порядке» – так приветливо, что Оливии показалось, будто это неожиданное великодушие ниспослано ей свыше. Эта женщина была Мэри Блэкуэлл. И все это произошло так стремительно, что ни одна из них поначалу не поняла, кто перед ней. Но вот они стоят друг перед другом, и Оливия Киттеридж извиняется перед Мэри Блэкуэлл, и лицо у Мэри доброе, ласковое, всепрощающее.
– Я вас просто не увидела, это из-за дождя, наверное, – сказала Оливия.
– Ой, я понимаю. В такие дни вообще ничего не видно, сумерки прямо с рассвета.
Мэри придержала для нее дверь, и Оливия вошла первой, сказала «спасибо» и еще раз оглянулась на Мэри, просто чтобы убедиться, и лицо у Мэри оказалось усталое и мирное, и на нем все еще отражалось сочувствие. Это лицо было словно листок бумаги, на котором было написано что-то очень простое и честное.
«А я кем ее считала?» – подумала Оливия. (И потом: «А
Генри был все еще в постели. За весь день его так и не удалось пересадить в кресло. Она сидела с ним рядом, гладила по руке, кормила картофельным пюре – и он ел. Когда она собралась уходить, уже совсем стемнело. Дождавшись, пока рядом никого не будет, она склонилась над Генри и прошептала ему в самое ухо: «Теперь ты можешь умирать, Генри. Пожалуйста. Я справлюсь. Уже можно. Не беспокойся,
Она дремала в круглой комнате и ждала телефонного звонка. Утром Генри был в кресле, с вежливой улыбкой, с невидящими глазами. В четыре она приехала снова и покормила его ужином с ложечки. На следующей неделе все было точно так же. И на следующей тоже. Осень нависала над ними. Она кормила его ужином с подноса, который иногда приносила Мэри Блэкуэлл, и думала, что скоро в это время будет совсем темно.
Однажды вечером, вернувшись домой, она принялась перебирать старые фотографии, что лежали в ящике стола. Мать, пухленькая и улыбающаяся, но уже в предчувствии беды. Отец, высокий, несгибаемый, на фото такой же молчаливый, как в жизни, – ей подумалось, что из всех них он был самой большой загадкой. Фотокарточка маленького Генри. Огромные глаза, кудряшки. Глядит на фотографа (свою мать?) с детским страхом и зачарованностью. Другая фотография: он же, в матроске, высокий и тонкий, совсем еще ребенок, ждет начала жизни. Ты женишься на чудовище – и будешь его любить, думала Оливия. У тебя родится сын, и ты будешь его любить. Ты будешь бесконечно добр к жителям своего городка, приходящим к тебе за лекарствами, ты будешь стоять перед ними, такой высокий, в белом халате. Ты закончишь свои дни слепым и немым в кресле-каталке. Вот какой будет твоя жизнь.