«Говорит Москва» – современная антиутопия. Суть тоталитаризма доведена до гротеска. Компания молодых людей в прекрасный воскресный день услышала по радио дикторское сообщение: «Говорит Москва. Говорит Москва. Передаем Указ Верховного Совета Союза Советских Социалистических республик от 16 июля 1960 года. В связи с растущим благосостоянием… навстречу пожеланиям широких масс трудящихся… объявить воскресенье 10 августа 1960 года… Днем открытых убийств…» А далее излагались подробности: кого можно убивать, кого нельзя. И в конце: «Москва. Кремль. Председатель Президиума Верховного…» Потом радио сказало: «Передаем концерт легкой музыки…»
После этого ошеломительного указа Даниэль описывал реакцию компании молодых людей и что затем происходило на улицах. Фантасмагория в стиле Франца Кафки, но исходящая из реальности существующего строя: указано – сделано. Один из героев тут же вспомнил 1937 год: «То же самое. Полная свобода умерщвления. Только тогда был соус: а сейчас безо всего. Убивайте – и баста! И потом, тогда к услугам убийц был целый аппарат, огромные штаты, а сейчас – извольте сами. На самообслуживании».
Пройдут десятилетия, и эти строки в начале XXI века читаются зловеще злободневно (писатели – пророки, и Даниэль – один из них).
День артиллериста, День печати, День международной пролетарской солидарности, День открытых убийств… Все из одной оперы!..
Псевдонимы в конечном счете были раскрыты, и Синявского с Даниэлем «повязали». Юлий Даниэль был арестован 12 сентября 1965 года. Далее последовало печально знаменитое судилище, и Даниэль получил 5 лет изоляции за публикацию «антисоветских рассказов» за границею и их распространение в кругу знакомых. Набранная книжка «Бегство» была мгновенно пущена под нож. Она появилась в журнале «Пионер» лишь в 1989 году, после смерти Даниэля.
У Александра Герцена есть фраза о «внутреннем раскрепощении при наружном рабстве». Даниэль, как и Синявский, отринул рабство, не признал за собой никакой вины и на суде держался мужественно и достойно. «Кого же вы ненавидите? Кого вы хотите уничтожить?» – спрашивал прокурор на суде, а Даниэль ответил вопросом: «К кому вы обращаетесь? Ко мне, к герою или к кому-нибудь еще?»
В последнем слове Даниэль сказал: «Мне говорят: вы оклеветали страну, народ, правительство своей чудовищной выдумкой о Дне открытых убийств. Я отвечаю: так могло быть, если вспомнить преступления во время культа личности, они гораздо страшнее того, что написано у меня и у Синявского…»
На суде Юлий Даниэль не признал себя виновным ни в какой контрреволюционной деятельности, он сделал «признание» в повести «Говорит Москва», вложив в уста своего героя Анатолия Карцева следующее рассуждение: «Вот я пишу и думаю: а зачем мне, собственно, понадобилось делать эти записи? Опубликовать их у нас никогда не удастся, даже показать и прочесть некому. Переправить за границу? Но, во-первых, это практически неосуществимо, а во-вторых, то, о чем я собираюсь писать, уже рассказано в сотнях зарубежных газет, по радио об этом день и ночь трещали; нет, у них там все это давно обсосано. Да по правде говоря, это и не очень красиво – печататься в антисоветских изданиях».
Литературный герой Даниэля сомневался, а сам писатель не сомневался: он хотел писать то, что его волновало, тревожило и возмущало в жизни родной страны. За что он получил сполна: сначала лубянская камера, затем мордовский концентрационный лагерь, Владимирская тюрьма и калужская ссылка – «Этапы большого пути».
«Лагерь находился в Мордовии, – вспоминал Даниэль, – он назывался Дубровлаг. Конечно, по сравнению со сталинским страшным временем режим в лагере был более либеральный, обижаться было бы просто неприлично. Самое трудное было свыкнуться с мыслью, что ты на целых пять лет лишен свободы. Как отбывал наказание? Сначала работал грузчиком, разгружал бревна…» От напряжения из раненой руки начал выходить осколок, после чего Даниэля перекинули на более легкую работу: шить рукавицы, плести авоськи. Ну, и еще что-то в этом роде.
Плести авоськи – это не стихи писать! Однако Даниэль продолжал писать стихи и даже занимался переводами, в том числе французского поэта Теофиля Готье. Переводил на русский еще и своего солагерника, латышского поэта Кнута Скуениекса. Разумеется, все то, что писал, приходилось прятать. Еще бы, его лагерные стихи вряд ли понравились бы начальству. «За неделею неделя / Тает в дыме сигарет, / В этом странном заведеньи / Все как будто сон и бред…» «Страна моя, скажи мне хоть словечко! / Перед тобой душа моя чиста…» В этих и других строках – отчаянье, тоска, тревога. А порой накатывала и бесшабашность: